— Он никогда не рассказывает про это время, — тихо, чтобы старик не услышал, заметила Людочка. — Не вспоминает. Не может. Он такой. Он у нас вояка.
…евичи сгорели без свидетелей. Единственный, кто мог дать свидетельские показания, Борис Григорьевич Мелах, все забыл. «Бессознательный отказ помнить компрометирующие обстоятельства», говорил когда-то Сергей Павлович. С травмирующими «обстоятельствами» случилось то же. Ну и слава Богу, подумал я.
Зато старик помнил про Петра Антоновича Двигуна, директора сельской школы, ставшего командиром отряда. Людочка знала его рассказы наизусть. Их было мало, три или четыре. Даже новому незнакомому гостю Борис Григорьевич успел дважды рассказать, что после войны Двигун обнял его и сказал: «Ты, пацан, должен учиться». Рассказ был подозрительно литературен. Другие рассказы были в таком же духе. Интерпретация вытеснила содержание памяти и помнилась теперь она.
Но это была не вся память. Существовала память тела, и опять, как когда-то в здании суда Заводского района, в «силовом поле» случилось короткое замыкание, речь старика сделалась несвязной, движения — вялыми, и те, кто слушал, я и Людочка, оказались подключенными к напряжению, прошлое потекло через нас. Тело Мелаха помнило лай немецкой овчарки и вздрагивало, словно собака все еще летела в прыжке. Там была вторая, маленькая, яростная, голосистая, трусливая дворняга. Овчарка была на толстой железной цепи. Между ней и телом мальчика, висевшего на руках, оставался метр. Этот метр доводил зверя до иступления. Оно передавалась непривязанной дворняге. Она иногда осмеливалась вцепиться в штаны. Скулила, получав удар босой ногой, отлетала и снова, разогрев себя истеричным лаем, бросалась на врага.
Враг проник на ее территорию. На этот раз он не пах бензином, как рокочущие звери с огненными глазами, изредка пробивающиеся по проселку среди непроходимого заболоченного леса к старому двухэтажному дому, коровнику с одной коровой и пустому лошадиному стойлу. Дом был старше низкорослого ивового кустарника, он вырос вместе с соснами и от рождения впитал запахи хвои, коровьего навоза и хлеба. Овчарку однажды отвязали, но она, опьянев от свободы, напугала корову, лишившуюся со страха молока, и больше ее с цепи не спускали. Цепь доставала до проселка там, где у колодца торчал недосягаемый старый пень, овчарка встречала машины лаем, бросалась им под колеса, отскакивала в последний момент, рвалась к людям в форме, и однажды чей-то выстрел перебил ей заднюю ногу. С тех пор она зауважала людей в форме, пахнущих машинным маслом и самогоном. Тот мальчишка, прижавшийся к трухлявой ограде на краю болота, пах кислым потом и мочой. Когда собаки отвлеклись фарами «Эмки», полоснувшими по глазам, мальчишка подпрыгнул, ухватился руками за нижнюю ветку старой сосны и каким-то нечеловеческим или, наоборот, высокопрофессиональным гимнастическим маховым движением закинул ноги на ветку, обдирая щиколотки в кровь. Собака в прыжке успела тяпнуть за пятку, но понял он это только дня через два.
Остановившись, «Эмка» погасила огни и затихла. Их нее вышли двое и поднялись по крыльцу в дом — женщина и мужчина в форме с офицерской фуражкой. Водитель, наверно, остался в машине. Лай собак привлек его внимание. Через некоторое время он, видимо, вылез из машины и приблизился, чтобы посмотреть, что происходит. Или их было двое. Во всяком случае, водитель или кто-то другой на всякий случай прошил темноту короткими автоматными очередями. Собаки замолчали. Мальчишка решил, что они убиты, но нет, они вернулись, сконфуженные, в конуру. На крыльцо вышли офицер и хозяин в косовортке и штанах, заправленных в сапоги. Офицер спросил водителя, очевидно, о причине стрельбы. Тот уже стоял возле машины и объяснил, показывая на собак.
Борис Григорьевич забыл, на каком языке офицер разговаривал с водителем. Забыл, что сказал офицер хозяину и что ответил хозяин. Предупредил ли офицер, чтобы собак убрали подальше от места, где прячется человек? Так или иначе, на следующий день овчарка исчезла. Ее лай слышался где-то близко, метрах в десяти, по другую сторону от проселка и колодца с бадьей на цепи.
Старик семидесяти восьми лет, согнутый колесом, но, видимо, в молодости очень высокий и широкоплечий, с большими руками, наверно, не случайно остался моложавым воякой, азартным и неугомонным. Его рассказы о партизанском командире, бывшем директоре школы, отдавали молодецким обожанием лихого батьки-атамана. Такие молодцы рождаются оптимистами. Это не уничтожишь, расстреляв семью и сжигая запертых в амбарах людей. Борис Григорьевич был неглуп и достаточно культурен, когда поражался своей необъяснимой детской доверчивости. Пережитый кошмар не уничтожил, а увеличил ее. Он был уверен, что офицер и хозяин убрали собаку, чтобы он мог приблизиться к дому. Он явился в дом на следующий день, когда хозяин был один. Поднялся по крыльцу, такой, какой был, ковыляя на здоровой ноге, и сказал, кто он и что случилось со всеми. Его не сразу напоили и накормили. Никто не промыл и не перевязал его раны. Его ни о чем не спрашивали и ничего ему не предлагали. Сунули кусок хлеба со стола, вытолкнули за дверь и заперли ее на засов. Но на следующий день он явился снова, как будто его ждали. Он сказал:
— Здравствуйте, это я, Боря.
Он не допускал мысли, что ему не помогут или что его выдадут. Он поселился на задворках стариной шляхетской усадьбы семьи — фамилию он навсегда запомнил — Литвинчук.
— Литвинчук?!!
— Николай Николаевич и Зинаида Сергеевна.
Он сам обеспечивал себе тепло и ночлег, но когда он стучал в дверь и входил, ему давали хлеб, а когда он свалился с температурой, его поместили в заднем углу какого-то сарайчика, выходили и оставили жить там, продолжая делать вид, что они о его существовании не знают. Человек в офицерской фуражке появлялся раз в неделю на «Эмке», говорил по-русски. Все трое были угрюмыми людьми. Появлялись и партизаны — они-то были похожи на оккупантов, все забирали, застрелили овчарку, чуть не расстреляли хозяев, увели корову, но это последнее, что запомнилось, в этот день он ушел следом за коровой и партизанами в отряд Белькевича и больше этих людей не видел. У Белькевича его гнали, потому что евреев брали только с оружием, а у него не было, он не уходил, говорил, стреляйте, не уйду, как-то повезло, он еще хромал, но забрел к лесному озеру, там купались немцы, и, подкравшись к берегу, украл немецкий автомат и с ним вернулся в отряд, а когда начались облавы, они все однажды снялись с места и ушли, не разбудив его одного, он проснулся — никого нет и слышны голоса овчарок, как в кино, потом прибился к Петру Двигуну, те были настоящие, ходили к Бобруйску, поезд под откос пустили, он был с ними до сорок четвертого, так что успел и повоевать. Локтев? Это был городской голова, Локтев Андрей Федорович, его именем подписывались приказы, развешенные на стенах управ. Был ли он тем самым офицером в «Эмке»? Возможно. Помогал ли он партизанам? С чего бы? Но вообще, кто знает. Расстреливал ли лично? Борис Григорьевич о том ничего не знает. Кого это тогда интересовало? Лично, или не лично, или еще там что-нибудь… Зверствовал его заместитель «Офицер», Василий Савицкий, это да, это все знали. Когда заместитель зверь, начальнику зачем самому зверствовать? После войны Савицкого разорвали собаками. Не собирались, но он побежал, и собаки накинулись.
А бегать от собак не следует, вспомнился Бунин. У Бунина побежал мальчик. Тот самый мальчик, который побежал у Достоевского, когда генерал приказал спустить собак. Алеша Карамазов, услышав об этом, крикнул: «Расстрелять мерзавца», и брат Иван одобрил: «Браво, схимник». Бунин, видимо, слишком лично пережил и потому забыл источник впечатления. А что от собак бегать «не следует», этот псевдомужественный тон получился у него в духе Локтева времен «Виолончелистки».
Эдингтоновская «стрела времени» перестала действовать, время остановилось. Хотелось верить, что партизанские собаки были неумелые и злые, что они долго и с перерывами рвали этого дядьку, прежде чем он перестал чувствовать боль.
Что же стало с городским головой, с полесскими затворниками Литвинчуками Николаем Николаевичем и Зинаидой Сергеевной, с русским в немецкой офицерской фуражке?
— Дом стоит, — сказал Борис Григорьевич, — даже колодец стоит, его только надо почистить. Я съездил в девяносто шестом, надеялся кого-нибудь найти. Там никто не живет. А тот дом стоит. Приезжали с «Беларусьфильма», снимали фильм по Тургеневу, дом подкрасили и кое-где подновили. Прежние хозяева то ли умерли, то ли сгинули.
Старый партизан хотел их найти и благодарить за то, что спасли ему жизнь, но не нашел.
— Хотел их оформить как праведников мира, которые спасали евреев. Чтоб пенсия и деревце в парке Яд ва-Шем. Может, Авраменко их оформил, — сказал он.
— За что? — вскинулась Людочка, отрываясь от мобильника, по которому уже некоторое время безуспешно названивала. — За то, что немцам не выдали?