Силье… ты же сама не веришь во все это, говорит он. Может, черт побери, прекратишь рассказывать мне, во что я сама верю или не верю! — кричу я. Извини… но… — говорит он, отводит глаза, машет рукой, поворачивается, безнадежно смотрит на меня. Ты правда думаешь, что я настолько хитер? — говорит он. Правда думаешь, что я поэтому хотел тебя утешить? — говорит он. Ты же постоянно внушаешь мне, что я в чем-то виновата, говорю я. И пусть я точно знаю, что совесть у меня чиста, всегда кончается тем, что чувствую я себя кругом виноватой, говорю я, слышу свои слова, слышу, как они правдивы, и чувствую, что уверенность в себе растет. Честно сказать, Силье, говорит он, ты можешь упрекнуть меня в чем угодно, но сваливать на меня ответственность за то, что ты-де вечно кругом виновата, это уж слишком, говорит он. А не ты ли сама твердишь, что женщины с малолетства привыкают обращать огорчения, злость и стыд вовнутрь? Так что нечего винить меня, говорит он. По крайней мере, проку никакого, ты все равно останешься таким, как есть, говорю я. Таким, как есть? — переспрашивает он. Да, говорю я. Будь добра, объясни, говорит он. Твоя педантичность — пустяки, конечно, но в больших количествах все это… совершенно невыносимо, говорю я. К примеру, когда на днях ты пришел и выключил свет, говорю я, или когда несколько дней назад я варила пасту, говорю я и неотрывно смотрю на него, а ты вдруг взял и переставил кастрюльку на другую конфорку, которая лучше подходит по размеру, говорю я, слышу свои слова, и вдруг до меня доходит, что это чистая правда, Эгиль действительно на днях выключал свет, действительно переставлял кастрюльку, когда я несколько дней назад варила пасту, и я смотрю на него, а он смотрит в пол, проводит рукой по волосам, вздыхает.
Вот оно что… — говорит он. Случись такое один раз, я бы не стал ничего делать, говорит он. Но ведь так бывает каждый раз, когда ты готовишь, говорит он. Ну, то есть для меня это все равно что… — говорит он, а больше ничего сказать не успевает. …пойти в банк и внести деньги на счет электрокомпании, не получив ничего взамен, говорю я, передразнивая, не своим голосом, и корчу гримасу. Это я сотни раз слышала, так что хватит, говорю я. Но почему ты не перестанешь так делать? — говорит Эгиль. Тогда и от моего занудства избавишься, говорит он. Вот как? — очень громко говорю я, секунду выжидаю, приоткрыв рот, широко раскрыв глаза. Я так делаю, чтобы спровоцировать тебя, неужели непонятно, говорю я. Мне жутко надоела твоя педантичность, и каким-то образом я должна выразить протест, говорю я, проходит секунда, он стоит и смотрит на меня, осторожно качает головой. Как насчет поговорить вместо этого? — говорит он. Я не намерена с тобой дискутировать, Эгиль, потому что знаю, ты прав, говорю я и чуть ли не вздрагиваю, слыша эти свои слова, что же такое я имею в виду, что такое вообще говорю, куда нас заведет этот тон, проходит еще секунда, а он все стоит и смотрит на меня. Извини, Силье, но… я сейчас в полной растерянности, говорит Эгиль, вопросительно смотрит на меня, проходит секунда, и рот у меня открывается. Я не дура, Эгиль, говорю я. И прекрасно понимаю, что ставить маленькую кастрюльку на большую конфорку — расточительство электроэнергии, но ведь если все время думать только о такой ерунде, расточаешь другую энергию, много более ценную, говорю я, слышу свои слова, слышу, как они правдивы, слышу, как хорошо сказала, и самоуверенность моя растет. Возможно, иной раз я преувеличиваю, говорит Эгиль. Но ведь большинство дней в жизни — будни, и если нас не интересуют привычки, приобретенные в будни, то и особо хорошей жизни не получится, говорит он. Избавь меня от подобных банальностей, говорю я и опять превращаю свое лицо в гримасу. Проблема в том… в смысле, ты… слишком уж прижимистый, говорю я. Мне кажется, для нас обоих было бы куда лучше, если б ты рискнул относиться к таким вещам чуть проще, говорю я. Потому что я не могу… не в силах выполнять все твои смехотворные требования, говорю я, не в силах без конца терзаться угрызениями совести из-за своих пустяковых проступков, говорю я, слышу свои слова, слышу, как они правдивы, и не могу понять, откуда они берутся.
Кое-что для меня начинает проясняться, говорит Эгиль. Давно пора, черт побери, говорю я и слышу, сколько торжества в моем голосе, под конец он чуть ли не срывается на фальцет, я в бешенстве смотрю Эгилю прямо в глаза, а Эгиль смотрит прямо на меня. Ты ведь сейчас обращаешься как бы к своей матери, верно? — говорит Эгиль и смотрит на меня, а я замираю, уставясь на него: что он имеет в виду, о чем болтает? Что-что? — переспрашиваю я, хмурюсь. Вообще-то, все эти упреки адресованы твоей матери, говорит он. Ты о чем? — спрашиваю я. Ты сама, возможно, не замечаешь, говорит он, но я-то вижу, ведь мне самому недоставало отца, я хорошо помню, каково это — сознавать, что опоздал высказать то, что всегда вертелось на языке, говорит он. Извини, говорю я, прищуриваюсь, легонько качаю головой. Не понимаю ни единого твоего слова, говорю я.
Временами я ненавижу отца за то, что он так по-разному относился ко мне и к брату, говорит Эгиль. И я сознавал, необходимо поговорить с ним, чтобы преодолеть все то, к чему это приводило, — комплекс неполноценности, ревность и… н-да, говорит он. Но так и не посмел, говорит он. А когда отец умер, я остался со всеми своими упреками и претензиями и в конце концов выплеснул все на Тронна, говорит он. Всю ярость, всю горечь, все, что накопилось и что вообще-то следовало высказать отцу, я выплеснул на него, говорит Эгиль. А ты теперь норовишь проделать то же самое со мной, говорит он. Неужели не видишь? — говорит он и умолкает, на миг повисает полная тишина, я жду, жду, когда голос во мне ответит, ведь ответить необходимо, я тихонько чмокаю губами. Знаешь… — говорю я и умолкаю, смотрю в пол, покачиваю головой, проходит секунда, я снова смотрю на Эгиля, открываю рот, прикидываю, что бы ответить, но не успеваю, потому что Эгиль продолжает: Вполне естественная реакция. Часть процесса преодоления скорби, и как только смерть Оддрун отступит на некоторое расстояние, ты увидишь, что я прав, говорит он, и снова тишина, я смотрю на Эгиля, приподнимаю брови, безнадежно качаю головой. Ты в это веришь, Эгиль? — только и говорю я. Ты не очень-то доброжелательно характеризовала Оддрун, говорит он. Во всяком случае, ту Оддрун, какой она была при жизни твоего отца, прежде чем ударилась в богемный разгул. Я ведь слыхал не так уж мало историй о том, как далеко она заходила, чтобы заставить тебя понять, что позволено благовоспитанным девочкам, а что нет, говорит он. И насколько мне известно, тебе так и не хватило духу поговорить с ней об этом, говорит он и умолкает, а я все смотрю на него и качаю головой, с безнадежным смешком. Черт побери, Эгиль, говорю я. В этом смысле даже хорошо, что ты чихать хотела на благовоспитанность и этак вот набрасываешься на меня, продолжает он. Значит, ты наконец-то готова отвергнуть хотя бы часть ее запретов и предписаний, из-за которых вечно чувствовала себя виноватой, потому что никогда их не соблюдала, говорит он. Когда умер отец, со мной было так же. Я горевал и печалился, а одновременно чувствовал себя невероятно свободным, говорит он.
Знаешь, Эгиль, говорю я и делаю короткую паузу, а вот теперь он кое-что услышит. Ты, говорю я, либо глуп и веришь в свою квазипсихологическую чушь, либо ослеплен собственной непогрешимостью, о которой я уже упоминала, говорю я, слышу свои слова, пытаюсь сообразить, что́ имею в виду, смотрю на Эгиля, и теперь мне надо что-нибудь добавить к уже сказанному. Ослеплен собственной непогрешимостью? — повторяет Эгиль. Да, говорю я и опять делаю короткую паузу. Ты просто-напросто не можешь поверить, что с тобой что-то не так, говорю я, и если кто тебя критикует, то на выбор вроде как только два варианта: они либо по какой-то причине питают к тебе неприязнь, либо всё поняли превратно, говорю я, слышу свои слова и нисколько не сомневаюсь в их правдивости. Я как бы корю не тебя, говорю я, а мою маму… мою маму! — говорю я, и под конец голос чуть не срывается на фальцет. Ты, черт побери, слышал что-нибудь глупее? — говорю я.
Можешь говорить что угодно, Силье, но, по всей видимости, я задел больное место, говорит Эгиль, проходит секунда, я просто смотрю на него. Черт, говорю я и делаю короткую паузу. Да ты послушай себя, Эгиль! — громко восклицаю я, и голос чуть не срывается от веселья и бешенства, я всплескиваю руками. Вот об этом-то я и толкую, говорю я и сию же секунду понимаю: да, именно так, об этом-то я и толкую. Я злюсь на тебя, а ты совершенно автоматически исключаешь, что у меня вправду есть причины злиться на тебя, говорю я. Ты с ходу делаешь вывод, будто злюсь я оттого, что своей критикой ты задел больное место, говорю я, слышу, что говорю чистую правду, и чувствую, как меня бесит, что он такой, как я говорю. В твоем мире ты всегда прав, Эгиль, говорю я. Почему ты такой, почему так болезненно боишься не быть совершенством? — говорю я.