Позднее, когда мы вышли из приятной магазинной прохлады и солнце начало припекать наши голые плечи, ты предложил выпить пива где-нибудь на воздухе, и я была очень не прочь, только вот сомневалась, можно ли, ведь жарища, почти тридцать градусов в тени, а у нас в сумке два кило свежей рыбы. Ты сказал, что все наверняка будет в полном порядке, и хотя уверенности у меня не прибавилось, я сказала о’кей, и мы двинули в «Прибрежный уголок», где заказали по ледяному пиву и сели за столик на двоих, возле самой балюстрады. Только ополовинив стакан, я заметила, что всего через несколько столиков от нас сидят Юн, Эскиль и их папаша, жуткий скандалист, получивший увольнительную из тюрьмы, где он отбывал солидный срок за контрабанду наркотиков для мотоциклетного клуба, которому задолжал деньги. Юн рассказывал, что отца на время отпустят, но не говорил, что тот приедет сюда, и от изумления я подтолкнула тебя, так что немножко пива выплеснулось из твоего стакана через край, на стол, образовав блестящую, чуть дрожащую лужицу. И как раз когда ты обернулся посмотреть, отчего я так разволновалась, какой-то здоровенный малый с осоловелыми от пива, слезящимися глазами и нехорошей ухмылкой встал и пошел к их столику. Не помню, как его звали, но он был вроде как местный up-and-coming[17] забияка, и все понимали, что он надумал спровоцировать Юнова отца, вроде как бросить вызов предшествующему поколению скандалистов, и, хотя отец Юна находился в увольнительной и с этой точки зрения, участвуя в скандале, рисковал много потерять, завести его оказалось легче легкого. Когда молодой бугай оперся обеими руками на стол и во весь голос принялся нагло рассуждать, что, мол, те, кто мотает срок в тюряге, лишены секса с женщинами и, чтобы дать выход похоти, большинство, как все знают, занимается этим друг с другом, Юнов папаша смотрел ему прямо в глаза, причем явно не пытался показать этим взглядом, будто он круче, чем на самом деле, и напугать задиру, он просто сосредоточил во взгляде известную всему городу неимоверную ярость, которая уже закипала. Посетители, особенно те, кто знал Юнова папашу, прекрасно это сознавали, и атмосфера тотчас накалилась. Какая-то рослая женщина с прокуренным голосом, искусственной розой в волосах и большими белыми грудями, выпирающими из маловатого бюстгальтера, встала, подошла к парню и предложила ему отойти с ней к другому столику, ей, мол, надо с ним потолковать, и хотя парень наверняка раскусил уловку, смекнул, что она просто хочет увести его отсюда, пока не грянул скандал, он все же пошел с ней. По-прежнему ухмылялся, буркнул Юнову папаше: Ой-ой, как ты меня напугал! — но все видели, что он боится, да он и сам наверняка это понимал, а чем яснее ему становилось, что он потерял лицо и поставил под угрозу свою славу крутого и отчаянного забияки, тем больше его обуревала жажда мести, и минут через пятнадцать, набравшись храбрости, он вдруг опять навис над их столом, еще более наглый и с еще более широкой издевательской ухмылкой. Несколько пошлостей отец Юна выслушал молча, ничего не предпринимая, но когда парень спросил, какая роль ему нравится больше — активная или пассивная, сдержаться уже не мог, встал, произнес риторическую, но обязательную фразу «пойдем выйдем», после чего последовала короткая и весьма неприглядная расправа: парень даже замахнуться не успел, а Юнов папаша пнул его в пах, потом обхватил руками его затылок, нагнул голову книзу и врезал коленом ему в нос, причем не один раз, яростно смеясь сквозь зубы и спрашивая, по-прежнему ли парень думает, что связался с паршивым гомиком.
Юнов папаша не только останется впредь без увольнений, но вдобавок к новому сроку, который он, скорей всего, огребет за зверское избиение парня, ему придется полностью отсидеть восемь лет за наркотики, — в общем, Юн, едва заполучив отца, снова его потеряет, и это вконец сокрушит Юнову хрупкую артистическую натуру, так я подумала. Он был совершенно раздавлен, когда стоял и смотрел на эту сцену, а за секунду перед тем, как папаша отпустил голову парня и тот тяжело повалился на асфальт (когда я увидела, как он повалился, мне немедля пришло на ум, до чего же меткое выражение — «мешком рухнуть наземь»), он повернулся и побежал прочь. Ты заметил это не сразу и, хотя был куда проворнее Юна, догнать его не сумел, вернулся ко мне расстроенный и встревоженный. Речь идет о жизни, помнится, сказал ты, но, хотя я не знала всего, что знал ты, и хотя ситуация оказалась серьезнее, чем я считала в ту минуту, я все же почти не сомневаюсь, что ты реагировал неадекватно. Сцена между Юном и отцом разбудила в тебе тоску по собственному отцу, и эта тоска, захлестнувшая твое существо, резко усилила твою симпатию к Юну, вот почему ты решил, что ситуация куда серьезнее, чем на самом деле. По-моему, я никогда не видела тебя таким встревоженным, как когда ты, уже у нас дома, позвонил Юну, но трубку там никто не снял.
Позднее в тот вечер — мы успели заправиться джином, который принес один из наиболее эксцентричных маминых гостей (он на полном серьезе утверждал, что умеет разговаривать с птицами), — я попробовала использовать этот эпизод, чтобы поднять тебе настроение. Сперва рассуждала о драке в целом и о том, какой дурной пример Юнов отец подает своим сыновьям, а потом небрежно, как бы невзначай сказала: Нет, некоторые мужики, закончив процесс продолжения рода, должны уехать и никогда больше не возвращаться. Лишь немного погодя до меня дошло, что этот комментарий мог не только, как я рассчитывала, утешить тебя, вдобавок он мог создать впечатление, будто, на мой взгляд, сущий пустяк, что тебе пришлось расти без отца. Ты весь вечер просидел задумчивый, мрачный и раздражительный, а когда попросил еще рюмку и тот, что разговаривал с птицами, сказал, что, по его мнению, тебе достаточно, ты цапнул его за козлиную бородку и дернул, так что он на миг согнулся пополам. А я громко, от души расхохоталась.
Когда я ужасно на тебя разозлилась
Мы были дома у Юна (ели чипсы, пили сок и смотрели по видео «Бетти Блю»,[18] все трое в восторге), а по дороге домой ты нашел на обочине длинный пестрый дамский шарф. Как актер, каким ты мог бы стать, ты дважды, обмотал его вокруг шеи, забросил конец с длинной бахромой за плечо и по-женски мотнул головой, а когда мы в предосенней темноте пошли дальше, развлекал меня, пародируя Берит, которая в ту пору переживала что-то вроде кризиса среднего возраста и стремилась держать на расстоянии страх смерти и безрассудность, проявляя горячий интерес к вещам, которыми, как она слыхала, стоит горячо интересоваться, то бишь к искусству и культуре. Под мои смешки ты копировал ее проникновенную и несколько напыщенную манеру декламировать стихи, а когда закончил, снова перебросил шарф через плечо, чтобы затем приложить одну руку к сердцу и с закрытыми глазами блаженным тоном спросить: Правда замечательно?
Буквально полминуты спустя мы подошли к месту аварии. Машина Оге Викена врезалась в дерево, передок вмялся до задних сидений, и ствол как бы оказался в объятиях металлических рук (вот так же жена, Анита Викен, обнимала сына, когда Арвид сообщил ей о случившемся?), радио по-прежнему работало, Кнут Борге и Лейф «Смоукринг» Андерссон как раз объявили Swing and Sweet, а мотор проливал слезы бензина и масла на мягкую, усыпанную хвоей землю (так Анита роняла слезы на каштановые волосы, сына?).
Машина была красным «фольксвагеном». Округлая, обтекаемая форма придавала ей сходство с огромным жуком, и подобно тому как жуки выбираются из старой оболочки, Оге Викен выбирался из своей: из распахнутой настежь водительской дверцы, точно поникший усик, свисала наружу рука, фары напоминали большущие круглые глаза, недвижно глядящие во мрак, а сломанная антенна наводила на мысль о тонкой, будто стебелек, ножке насекомого. На земле прямо у открытой водительской дверцы виднелась лужа крови, и широкая блестящая кровавая полоса тянулась от нее к черному лесу, будто красная дорожка, по которой Викен мог пройти навстречу смерти.
Примерно так мне это запомнилось — как живописное полотно или, может быть, как сцена одного из барочных и сильно стилизованных фильмов Питера Гринуэя[19] (нам с тобой он очень нравился, не то что Юну, который считал его фильмы слишком претенциозными). Мы осторожно молча приблизились к автомобилю, не сводя с него расширенных, сосредоточенных глаз, а когда были совсем рядом, ты вдруг снял с себя только что найденный шарф, размотал его жестом, каким снимают с причальной тумбы швартов, а затем, словно иначе и быть не могло, открыл пассажирскую дверцу и положил шарф на сиденье.
После этого мы просто зашагали прочь, тихо, не говоря ни слова. Фонарей вдоль лесной дорожки, ведущей к жилому кварталу, в ту пору еще не установили, и мрак стиснул нас прямо как древесина стискивает гвозди в стене, мы толком не видели друг друга, когда разом остановились и повернулись друг к другу лицом. Надо бежать, сообщить о случившемся, помнится, сказал ты, и мы припустили бегом, но не во всю прыть, как можно бы подумать, и не нервозно, не в этакой запоздалой панике, как опять же можно бы подумать, а вполне спокойно, с ощущением, которое запомнилось мне как удивление и замешательство по поводу того, что мы, вернее ты, только что сделали.