Машина была красным «фольксвагеном». Округлая, обтекаемая форма придавала ей сходство с огромным жуком, и подобно тому как жуки выбираются из старой оболочки, Оге Викен выбирался из своей: из распахнутой настежь водительской дверцы, точно поникший усик, свисала наружу рука, фары напоминали большущие круглые глаза, недвижно глядящие во мрак, а сломанная антенна наводила на мысль о тонкой, будто стебелек, ножке насекомого. На земле прямо у открытой водительской дверцы виднелась лужа крови, и широкая блестящая кровавая полоса тянулась от нее к черному лесу, будто красная дорожка, по которой Викен мог пройти навстречу смерти.
Примерно так мне это запомнилось — как живописное полотно или, может быть, как сцена одного из барочных и сильно стилизованных фильмов Питера Гринуэя[19] (нам с тобой он очень нравился, не то что Юну, который считал его фильмы слишком претенциозными). Мы осторожно молча приблизились к автомобилю, не сводя с него расширенных, сосредоточенных глаз, а когда были совсем рядом, ты вдруг снял с себя только что найденный шарф, размотал его жестом, каким снимают с причальной тумбы швартов, а затем, словно иначе и быть не могло, открыл пассажирскую дверцу и положил шарф на сиденье.
После этого мы просто зашагали прочь, тихо, не говоря ни слова. Фонарей вдоль лесной дорожки, ведущей к жилому кварталу, в ту пору еще не установили, и мрак стиснул нас прямо как древесина стискивает гвозди в стене, мы толком не видели друг друга, когда разом остановились и повернулись друг к другу лицом. Надо бежать, сообщить о случившемся, помнится, сказал ты, и мы припустили бегом, но не во всю прыть, как можно бы подумать, и не нервозно, не в этакой запоздалой панике, как опять же можно бы подумать, а вполне спокойно, с ощущением, которое запомнилось мне как удивление и замешательство по поводу того, что мы, вернее ты, только что сделали.
В ближайшие часы и дни это удивление и замешательство сменились у меня раскаянием и угрызениями совести. Вдруг дамский шарф внушил Аните Викен мысль, что ее муж налетел на дерево, когда ехал домой от любовницы, вдруг она начала строить домыслы насчет того, кто эта любовница, вдруг даже узнала шарф и поняла, кто его владелица (что отнюдь не исключено, шарф-то был особенный, а в мелких городках люди в особенной одежде привлекают внимание), и в итоге, глядишь, обвинила совершенно невинную женщину, что та крутила шашни с Оге Викеном, а это в свою очередь могло возыметь большие последствия для брака той женщины (если она замужем, что вполне возможно). Вдруг и сын Викена изменил свое отношение к отцу, когда узнал про дамский шарф, вдруг перестал любить отца, а то и возненавидел его или, неожиданно увидев в отце этакого юбочника, разбудил Казанову в самом себе и начал обманывать собственную невесту.
Неприятно сознавать, что они могли напридумывать, если б дали волю фантазиям, но сколько бы ужасных, хотя и вероятных сценариев я ни набрасывала, сколько бы ни злилась, ты упорно не соглашался позвонить Аните Викен и все ей рассказать. Это же было произведение искусства, сказал ты, а затем разразился обычной своей тирадой, что, мол, задача художника — вытряхнуть обыкновенных людей из повседневности (пусть даже только на миг) и таким образом принудить их посмотреть на себя и свое окружение под другим углом, нежели обычно. Ты пошлешь Аните Викен анонимное письмо и все объяснишь, сказал ты, но подождешь, пока фантазии «хорошенько перетряхнут ее представления о реальности», так ты выразился, ведь чем больше будет контраст меж фантазией и реальностью, тем сильнее и ярче она, узнав правду, прочувствует реальность.
С этой точки зрения ты оказываешь Аните Викен услугу, сказал ты, причем такую же, какую мы пытались оказать самим себе, когда заигрывали со смертью и самоубийством. Ведь то, что мы без конца писали и читали о смерти, собирали кости и волосы, кожу и ногти, искали в летние каникулы работу на бойне, лишь бы увидеть, как умирают животные, ходили на похороны совершенно незнакомых людей, было попыткой как можно ближе подойти к смерти и таким образом увидеть жизнь в иной перспективе, сказал ты, и я, разумеется, вполне отдавала себе в этом отчет — что ни говори, эту тему мы обсудили со всех сторон и такой подход сделался у нас своего рода шаблоном, что, между прочим, отчасти и подтолкнуло тебя к попытке придать серьезность тому, что до сих пор в основном сводилось к разговорам: ты вдруг нагнулся, сорвал случайно попавшийся под ноги гриб (мы гуляли в окрестностях Намсуса) и проглотил его. Чтобы ценить жизнь, надо изведать, что смертен, дерзко заявил ты.
Кстати, в тот раз ты вправду изведал, что смертен. Поскольку мама обожала собирать грибы и я не раз ходила с ней в «грибные» походы, из нас троих одна я кое-что понимала в грибах, и когда я спросила, можешь ли ты описать мне съеденный гриб (я не успела его рассмотреть, очень уж быстро ты отправил его в рот), по описанию оказалось похоже на ядовитый паутинник, который встречается в ельниках на каждом шагу, и мы все — я, ты и Юн — примерно на две недели впали в шоковое состояние. Бледная и серьезная, я рассказала, что даже маленький кусочек этого паутинника способен надолго повредить почки, а уж целый гриб, который ты только что проглотил, наверняка способен угробить десяток людей. Поначалу ты хорохорился, презрительно шуганул Юна, когда он в слезах, совершенно вне себя (я никогда раньше не видела его таким) умолял тебя немедля пойти к врачу (он даже принялся было тащить тебя за собой). Но немного погодя ты притих, побледнел и задумался, а когда мы пришли домой и прочитали в маминой книге о грибах, что уже слишком поздно что-либо предпринимать, ведь яд уже всосался в кровь, что симптомы могут проявиться в течение двух недель и отравившегося неминуемо ждет мучительная смерть, стало совершенно ясно, что тебе сейчас куда больше хочется выйти из этого состояния, чем раньше, до того как ты съел гриб, хотелось попасть в него. Во время самых тяжелых приступов страха я видела, как на твоем бледном, без кровинки, лице выступают капельки пота, и, глядя на тебя лежащего на мамином диване, я как раз и написала текст под заголовком «Сигарета в пепельнице, скорченная в позе эмбриона», а Юн, кстати, после положил его на музыку.
Но вот две недели миновали, ты не захворал и начал то и дело твердить, как же хорошо, что ты съел этот гриб. Говорил, что чувствуешь себя как никогда здоровым и сильным, а однажды вечером, когда мы ели пиццу и смотрели по видео «Охотника на оленей»,[20] ты снова и снова прокручивал сцены с русской рулеткой, показывал на Кристофера Уокена и повторял: «Гляньте, ребята, точь-в-точь как я!» Обсуждали мы все это уже после того, как ты подложил дамский шарф в машину Оге Викена, и ты, конечно, сумел меня успокоить, но все равно не убедил, что поступил правильно, и когда я сказала, что потери мужа вполне достаточно, чтобы выбиться из внутренней повседневности, а потому «твое произведение искусства» (сказано с легким смешком) не только неэтично, но и излишне, веских контраргументов у тебя не нашлось. Но ты не можешь не признать, что вышло красиво, только и сказал ты, а затем рассмеялся очаровательным смехом, который всегда приводил меня в прекрасное настроение.
Когда нас заворожила машина
Волосы у меня высохли после купанья, но от соли стали жесткими и непокорными, и, когда мы слезли с великов и покатили их вверх по крутому склону, я предложила заскочить к Юну и смыть соль под садовым шлангом, а уж потом можно ехать на фотосъемки. Юн не возражал, только попросил не шуметь: из-за болей мама его всю ночь глаз не сомкнула, а сейчас спит как раз над краном от садового шланга. Помню, когда он про это сказал, мы с тобой переглянулись и слегка закатили глаза, дескать, Юн верен себе: вечно выискивает, а потом преувеличивает трудности, которые могут возникнуть, если сделать то либо другое. Садовый кран и окно Гретиной спальни если и не по разные стороны дома, то, во всяком случае, достаточно далеко друг от друга, так что мы бы разбудили ее, только если б орали во все горло, и я уже собиралась выдохнуть унылое «да-да, Юн», но не успела, потому что мы добрались почти до верхушки кручи и видели всю равнину впереди, тут-то я вдруг и заметила Арвида, который стоял, наблюдая, как бригада строителей сносит старый каменный дом, и обратила твое внимание на отчима.
Надо же, работать в этакую жарищу, вот первое, что сказал нам Арвид, показывая на четверых потных, дочерна загорелых работяг. Трое из них курили и о чем-то разговаривали между собой, а четвертый сидел в такой специальной машине, у которой на стреле подвешен на двух тросах здоровенный ржаво-бурый чугунный шар, до сих пор я видела подобные штуковины только в старых комиксах про Утенка Доналда. Ух ты! — сказали мы и замолчали, так нас заворожила эта машина из комиксов, мы стояли и смотрели во все глаза, а работяга в кабине взялся за тонкие рычаги с черными набалдашниками, шар несколько раз качнулся взад-вперед, все выше и все быстрее взлетая в воздух, и вот уже с колоссальной силой долбанул по стене дома — цементные блоки расселись, как кубики «Лего», и обрушились наземь, подняв тучи песка и серовато-белой пыли. Я облокотилась на обжигающе-горячее седло велосипеда и показала на перекрученные бурые прутья арматуры, торчащие из обломков стены, на их концах виднелись где маленькие, где большие комки цемента, и они напоминали хвостовые волоски с остатками испражнений, так называемые «бубенцы», и я сказала вам об этом, ты весело фыркнул, а Юн не преминул продемонстрировать нам свою паршивую сентиментальность.