– Выручайте! – К костру подскочил изможденный мужчина, он был в изношенной куртке, напомнившей Виктору картофельный мундир. – На набережной полный провал! Там баррикада курам на смех. Стали нормальную строить, рук не хватает! Там тяжести таскать надо. Виктор Иванович, прикажи!
Костер фыркнул и зашипел.
– Я не приказываю, я только советую. Баррикада – дело святое. – Анпилов закатил глаза, которые вмиг потемнели, отразив небо. – Ну, кто у нас грозы не боится?
– А на кой ее бояться, – нахохлилась маленькая старушка в платке и сапогах и задергала морщинистой, уже увлажненной щечкой. – У нас газета называется “Молния”! В детстве моем в деревне шаровая молния в наш дом влетела. Мы с отцом стояли, не двигались, она сама и улетела в окно. Я с этих пор вообще грозы не боюсь. У моей соседки внук, хороший мальчик, смышленый, а боится. Только где загремит – он под кровать. Прадеда у него молния убила, видно, оно и передалось…
И тут начался ливень. Казалось, стеклянные стены пошли в наступление по всей площади. Или наоборот – стихия начала штурм дворца.
– Ура! – заорал кто-то, взбегая на холм, и исчез, как в атаке.
Серый ледяной поток оглушил, ослепил, заткнул рты. Паренек с золотистыми космами, вмиг обмазавшими голову кашей, ринулся к Виктору и выхватил гитару, чтобы тотчас уронить – хорошо, под ногами не было асфальта.
Площадь пустела стремительно, избиваемая водой, затянутая дымом гаснущих костров. Кто-то заползал в палатки, и они распухали от желающих спрятаться, кто-то жался под козырьки подъездов и стучал в двери, кто-то открывал предусмотрительно взятые зонты. Анпилов отмахнулся от лилового зонта, протянутого старухой с сиреневыми кудрями; он озирался, мокрый, неистовый, капля повисла на нижней губе, безрукавка слиплась с рубахой. Близкий сияющий разряд молнии наполнил его глаза чем-то потусторонним. Он развернулся и пошел к Белому дому, зачавкала вода в кроссовках, видимо, ему великоватых. “Чавк, чавк, чавк” – услышал Виктор, идя рядом, промокая и холодея до внутренностей. “Бабах!” – громыхнуло так, как будто взорвалась связка шумовых гранат, и ливень еще больше усилился, точно подогнали новые водометы. Чавканье анпиловских кроссовок потонуло в этом свирепом стрекоте.
Через несколько минут на набережной у парадного входа голый по пояс Виктор, паренек-гитарист (он, взбежав наверх по гранитным ступеням, положил гитару под мраморный навес, а заодно Викторовы свитер и майку), маленькая старушка, не боявшаяся грозы, и еще десяток промокших до нитки людей строили баррикаду.
Виктор с удовольствием напрягал мышцы под холодным душем.
Это лихорадочное строительство баррикады едва ли имело смысл, даром что в такую погоду им не мешала никакая милиция. Они по-муравьиному собирали из окрестностей всякие грузы, добавочно отяжелевшие: выламывали, волокли, катили, складывали в кучи. Они действовали наедине с потопом и проносившимися по лужам бездушными машинами, словно бунтовали против кого-то, желавшего их смыть.
Здесь уже стояли рядком перевернутые мусорные ящики, холодильник “Минск” без дверцы, полный воды, и прислоненные к ним отточенные кровельные листы, плаксиво сверкавшие серебром. Виктор помог толкать огромную деревянную катушку с нитями проводов. Докатили, и он сразу же побежал под раскаты грома на соседнюю улицу, к ткацкой фабрике. По тротуарам трое со скрежетом тащили старый рыжий музейный станок с выпуклыми цифрами “1937”, памятник сгнившему производству. Виктор впрягся спереди. Рядом пыхтел пожилой военный в промокшей форме, с красной железной звездой Союза офицеров. Виктор увидел себя с небес, из окон Белого дома или из темной тучи рыжим упрямым муравьем, прилипшим к рыжей иголке, и его это почему-то развеселило. Потом он ломом поддевал плитки, и маленькая старушка принимала их азартно, укладывая ровными башенками. Зацепив и подняв очередной каменный квадрат, он обнаружил дождевого кораллового червя. Червь беззащитно извивался под секущим дождем, Виктор оглянулся на старушку, передавая ей плитку, и напоролся на голубую вспышку, полоснувшую серое небо. Казалось, на том берегу молния ударила в шпиль гостиницы “Украина”, высветив всю высотку по краям. Ярко полыхнула река, выгорая до дна.
А потом, обессилев, ливень начал стихать, и вокруг моментально прорезались голоса.
– Идем во дворы! Качели, карусели, горки! – закричал высоченный человек в шляпе, с которой текли ручьи.
– Я детское трогать не буду! – закричал в тон ему отставной военный.
– Да ладно! Мы ради всех детей! И нынешних, и будущих!
– Теперь деревянные ставят горки. Их легко поломать, – оживилась старушка. – У меня во дворе с деревянной катаются. Еще избушки ставят из бревен. Такую быстро разберем.
– Детей пожалейте! – с мольбой сжал руки военный.
Виктор понял, что настало время уходить. Он взошел по гранитной лестнице, сделал несколько гимнастических рваных движений, напялил сырую одежду и отправился к метро под дождем, который слабел и шамкал, выдувая на лужах бледные пузыри.
– Чтоб вас разбомбили! – раздалось с застекленной остановки.
Кабанистый парень в потемневшем малиновом пиджаке сползал со скамьи, отхлебывал пиво из жестянки и обращался в никуда.
– Ты кому? – спросил Виктор строго.
– Я этим…
– Этим кому?
– Всем мудакам…
– Это кто такие?
– Эти… Поезд ушел. Жить не мешайте.
– А как жить?
– Как все живут. Жрать нормально, кино смотреть клевое, телок пердолить. Кремы-хрены, шмотки. Этот…
Как его? Компьютер… Мир повидать… Ты чего под дождем встал? Иди ко мне, сушись.
– Страну продали. Народ в нищете.
– О, да ты оттудова! Не, папаня, ваши лозунги мне до лампочки! Вы чего мне дать можете?
– Бессмертие, – выдохнул Виктор и сам себя не понял.
– Не, отец, ты шагай давай, ты, я смотрю, больше моего бухой… Иди!
Виктор отвернулся.
“Обыватель”, – подумал он с презрением.
Глава 17
Он бы не поверил – Лена ему изменяла.
Он слишком часто обвинял ее в изменах, и она от него всегда отмахивалась, как от назойливого дуралея, поэтому про себя он давно не сомневался в ее верности.
Виктор бы изумился, узнай он правду.
Он угнетал ее с самых первых дней беременности. Но она боялась быть брошенной (навсегда ранила история с Костей, поселив в душу неуверенность), и это вызывало новые приступы нараставшей злобы. Она боялась показаться зависимой и слабой, хотела выглядеть королевой, а сама боялась.
Забеременев, она забыла и думать о любви – ее всё время подмывал страх. Именно подмывал. Теплыми мыльными волнами. И она стремилась вырваться из этой квартиры, с которой связывала неприятное. Пусть будет по Витиному хотению: вдруг за городом действительно легче. Она злилась на него, охамевшего и нелепого, на себя, что продешевила, вышла даже не за москвича, а за первого встречного детину, что стала по глупости женщиной, но не успела погулять, злилась на свой податливый организм, из-за которого залетела так быстро.
И она сказала Валентине, вроде в шутку, но скрипнув зубами:
– Ох, и тому ли я досталась? Может, обождать надо было с замужеством.
– Это тебя, Леночка, беременность твоя баламутит. Беременные, они всегда недовольные. От этого на соленое тянет. Соль – она ж к ссоре. Девчонка одна у нас, архитектор, в декрет вышла. Места себе не находила. Мужа видеть не могла, ее даже рвало при виде его. Он, бедный, переживал, трясся весь. А родила – и сразу успокоилась. Живут нормально…
– Пройдет?
– Пройдет… – раздольно, с высоты опыта произнесла мачеха. – Тебе радоваться надо. Другие забеременеть мечтают, и не могут, и носятся по докторам. Муж у тебя – человек хороший. Где он неправ – ты потерпи. Самая правая, что ли? От нормальной женщины муж разве уйдет, или она его бросит? – Мачеха осеклась, поняв, что сказала лишнее: это был как бы намек на Ленину мать Катю. – Нет, всякое бывает, конечно. Но без терпения никуда. Думаешь, другой лучше будет? Только хуже!
Слова Валентины немного утешили.
На пятом месяце она встретила дикую старуху. В женской консультации в коридоре, где ждали приема, старуха с белыми волосками на лице, которые она выдергивала с нитяным треском, говорила громко:
– Девочки, не берегите дырку! Дырку не берегите! Дырку беречь не надо!
Тон у старухи был наставительный. Что она забыла среди беременных? Нарочно затесалась? Или сидела к гинекологу по поводу опухоли?
Все смущались, прятали глаза, хихикали, заслонялись книжками, и только одна женщина лет сорока с измочаленными руками прачки, накрывавшими колени, потребовала:
– Прекратите хулиганить!
Услышав старухины трескучие фразы, Лена вдруг сказала себе мстительно и весело: “Ничего, рожу и буду…” – дальше матом. И добавила: “С кем захочу”.
Рожала она в Москве на Пироговке целую ночь, трудно. И жизнь с рождением Тани сразу стала гораздо труднее. Теперь, когда она, сидя на отшибе, в окружении желтеющих садов августа, держала у груди родного детеныша, беспокойство усилилось, но первое время, по совету Вали, она старалась не раздражаться. Она терпела газеты с заполненными кроссвордами (пылились на подоконнике и валялись на полу), терпела моряцкий запах пота и даже запах водки и самогона, терпела хмельную ревность и расспросы о ее прошлом, о тех, кого пока почти не было…