Я написал слово «отвага», но мог также написать «тревога». Ибо меня мучило подозрение, что после эпизода с тем ее членом Секта учредила за мной неусыпное наблюдение. И я понимал, что все предосторожности напрасны. Приведу пример: сидя в кафе на улице Пасо и делая вид, что читаю газету, я вдруг, с молниеносной быстротой, поднимал глаза, пытаясь перехватить подозрительную гримасу на лице Хуанито, загадочный блеск в его взгляде, румянец смущения. И тут же подзывал его жестом. «Хуанито, – говорил я ему в том случае, когда он краснел, – почему ты покраснел?» Он, ясное дело, отрицает. Но это тоже было превосходной уликой: если он отрицал, не покраснев, невинность его была достаточно убедительной; если же он краснел – тогда берегись! Но, логически рассуждая, сам тот факт, что он не покраснел при моем вопросе, тоже не доказывал его непричастности к заговору (потому-то я и написал «достаточно убедительной») – ведь опытному шпиону не пристало иметь слабости такого рода.
Все это можно счесть за манию преследования, однако дальнейшие события ДОКАЗАЛИ, что мое недоверие и подозрительность, к несчастью, не были таким уж безумством, как может предположить человек неподготовленный. Почему же я решался на столь рискованное приближение к бездне? А я рассчитывал на неизбежное несовершенство реального мира, где даже служба наблюдения и шпионажа слепых не может быть свободна от огрехов. И еще рассчитывал на обстоятельство, логически вполне вероятное: на вражду и дрязги, которые должны существовать в среде слепых, как во всяком другом сообществе смертных. В целом, рассуждал я, трудности, которых может ожидать зрячий при исследовании их мира, не должны слишком отличаться от тех, с которыми мог встретиться во время войны английский шпион в тщательно отлаженном, однако не избавленном от трещин и склок гитлеровском государстве.
И все же задача оказалась сугубо сложной, ибо, как можно было предвидеть, начал меняться склад ума Иглесиаса, хотя вернее было бы назвать нечто большее (и меньшее), чем склад ума, а именно его «порода» или «зоологический склад». Как если бы в результате эксперимента с генами человек начал медленно, но неукоснительно превращаться в нетопыря или в ящерицу; и страшней всего то, что во внешнем его облике ничто не обнаруживало бы столь глубокого изменения. Находиться ночью в закрытом, темном помещении одному, зная, что там есть летучая мышь, – это всегда действует на нервы, особенно если чувствуешь, что эта крылатая крыса летает вокруг тебя, и уж совсем невыносимо, если в своем жутком бесшумном полете она заденет крылом твое лицо. Но насколько ужасней будет ощущение, если эта тварь имеет человеческий облик! В Иглесиасе происходили изменения, для окружающих, возможно, незаметные, но для меня, умно и систематически его наблюдавшего, весьма явные.
С каждым днем он становился все более недоверчивым. Дело понятное: он ведь еще не был настоящим слепым, наделенным способностью уверенно двигаться в темноте, обостренными слухом и осязанием, однако уже не был способен видеть все своими глазами. У меня создалось впечатление, что он считает себя человеком пропащим: у него не было правильного ощущения расстояния, он совершал ошибки при движениях, спотыкался, с трудом нащупав стакан, неуклюже подносил его ко рту. То и дело раздражался, хотя из гордости пытался это скрыть.
– Это пустяки, Иглесиас, – говорил я, вместо того чтобы промолчать и притвориться, будто ничего не замечаю. Чем только усиливал его раздражение и обострял ответную реакцию – а именно этого я и добивался.
Потом я вдруг умолкал – пусть его, так сказать, окружает абсолютная тишина. Так вот: для слепого абсолютная тишина вокруг него – это как для нас темная пропасть, отделяющая нас от остального мира. Он впадает в растерянность, все его связи с внешним миром исчезают в том мраке, каковым для слепых является абсолютная тишина. Им приходится настороженно ловить малейший шум, опасность поджидает их со всех сторон.
В такие моменты они чувствуют себя одинокими и беспомощными. Обычное тиканье часов для них как огонек вдали, тот огонек, который в детских сказках вдруг видится устрашенному герою, когда он считает, что заблудился в чаще.
Тогда я тихонько, словно ненароком, ударял пальцем по столу или по стулу и замечал, как Иглесиас мгновенно всем своим существом устремлялся с болезненной тревогой в этом направлении. Вероятно, в одиночестве своем он спрашивал себя: чего хочет Видаль? Где он? Почему так долго молчал?
Надо сказать, что ко мне он относился с большим недоверием. Со дня на день это недоверие возрастало, и к концу трех недель, когда метаморфоза в нем завершилась, оно стало неустранимым. Был один признак, который, если теория моя верна, указывал на окончательный переход Иглесиаса в новое животное царство, на его полное преображение, – то было отвращение, которое мне внушают настоящие слепые. Это отвращение, страх или фобия возникают не сразу: на своем опыте я убедился, что они назревают тоже постепенно, пока в один прекрасный день мы не оказываемся перед фактом, вполне завершенным и устрашающим: перед нами нетопырь или рептилия. Вспоминаю тот день: уже подходя к пансиону, где жил Иглесиас после того, как ослеп, я ощутил непонятное недомогание, смутный страх, все возраставший по мере приближения к его комнате. Я даже помедлил, прежде чем постучать. Наконец, чуть не дрожа, я окликнул: «Иглесиас!», и НЕЧТО мне ответило: «Войдите!» Я отворил дверь и в темноте (разумеется, когда он был один, то света не включал) почувствовал дыхание новоявленного чудовища.
IX
Но еще до этого важнейшего мига произошли всякие другие события, о которых я должен рассказать, ибо именно они помогли мне войти в мир слепых, прежде чем завершилась метаморфоза в Иглесиасе, – а я спешил, подобно тем отчаянным вестовым на мотоциклах, которые на войне мчатся по мосту, зная, что он с минуты на минуту должен быть взорван. Я ведь чувствовал, что приближается роковой миг, когда метаморфоза завершится, и старался ускорить ход событий. Временами мне казалось, что я не успею вовремя и что мост будет взорван неприятелем прежде, чем я в своей безумной гонке сумею проскочить через пропасть.
Рассчитывая на то, что внутренний процесс в Иглесиасе идет неуклонно, я с возрастающей тревогой отмечал, как бежит время, но не видел никакого признака, что ОНИ намерены появиться.
Предположение, будто слепые не узнали, что кто-то лишился зрения и посему должен быть отыскан и включен в Секту, сперва казалось мне абсурдным. Однако равнодушный ход времени и мое все возраставшее беспокойство заставили меня задуматься над этим предположением и другими, еще более нелепыми – волнение словно затуманило мою способность рассуждать, и я даже забыл все, что знал о Секте. Могу допустить, что эмоции благоприятны для сочинения стихов или музыкальной партитуры, однако для задач чистого разума они гибельны.
Стыжусь вспоминать глупости, приходившие мне в голову, когда я начал бояться, что не успею проехать через мост. Я дошел до мысли, будто ослепший человек может оставаться один, как островок посреди огромного равнодушного океана. Иначе говоря, я размышлял о том, что произошло бы с человеком, который, вроде Иглесиаса, ослеп от несчастного случая и по особенностям своего характера не пожелал бы и не искал бы контакта с другими слепыми? Который под влиянием мизантропии, подавленности или робости не стремился бы наладить связь с обществами, представляющими видимые (и поверхностные) проявления запретного мира: с Библиотекой для Слепых, с Хорами и тому подобным? И впрямь, что может помешать человеку вроде Иглесиаса жить уединенно и не только не искать, но даже избегать сближения с подобными себе? У меня чуть не закружилась голова в тот миг, когда я вообразил себе эту идиотскую возможность (ведь идиотские мысли тоже могут нас волновать). Но я тут же постарался успокоиться. Я размышлял так: Иглесиасу надо работать, он беден, он не может пребывать в бездействии. Как работает слепой? Он должен выйти на улицу и заняться одним из тех видов деятельности, которые им отведены: продавать расчески и безделушки, портреты Гарделя и Легисамо [107], пресловутые пластинки для воротничков – словом, что-нибудь такое, благодаря чему его, рано или поздно, заприметят и примут в свой круг члены Секты. Я решил ускорить процесс, убедив Иглесиаса заняться одним из этих дел. Я стал расхваливать торговлю пластинками и расписывать, сколько он мог бы выручить только в метро. Я рисовал ему будущее в розовых тонах, однако Иглесиас слушал меня молча и недоверчиво.
– У меня еще есть немного денег. Потом посмотрим.
Потом! Как горько мне было слышать это слово! Я заговорил о газетном киоске, но это также не вызвало в нем восторга.
Не оставалось ничего иного, как ждать и продолжать наблюдение, пока нужда не заставит его выйти из дому.