Да, все это не просто. Хотел бы я посмотреть на кого-либо из моих критиков, оказавшихся на моем месте, когда я окружен бесчисленными, коварнейшими врагами, опутан незримой сетью шпионов и соглядатаев и должен денно и нощно вести наблюдение за каждым человеком, приближающимся к Иглесиасу, должен следить за каждым событием, имеющим к нему отношение. Пусть кто другой попробует, тогда он будет менее самоуверен и поймет, что оплошности такого рода не только возможны, но практически неизбежны.
Например, перед встречей с Селестино Иглесиасом мой ум долгое время был в крайнем смятении, а в такие периоды мне чудится, будто мрак буквально высасывает мои силы посредством алкоголя и женщин; так, постепенно, углубляешься в один из лабиринтов Ада или, что то же, в мир Слепых. Однако нельзя сказать, что в эти мрачные периоды я забывал о своей великой цели, но тогда четкий, научный подход к ней сбивался хаотическими бросками, пробами наобум, в которых с виду царит то, что люди несведущие именуют случаем, но что, по сути, есть слепое сцепление обстоятельств. И посреди сумбура чувств, оглушенный и одурманенный, пьяный и опустившийся, я все же принимался вдруг бормотать: «Не беда, я все равно во что бы то ни стало должен исследовать их мир», и меня пронзало чувство головокружительного упоения, того упоения, которое овладевает героями в самые страшные, самые опасные мгновения битвы, когда разум уже не в состоянии руководить нами и воля наша оказывается в темной власти крови и инстинктов. Затем я внезапно пробуждался, выходил из долгих периодов мрака, и, подобно тому как разврат сменялся аскетизмом, моя мания методичности сменяла прежний сумбур чувств; мания, которая овладевает мной не вопреки моей склонности к беспорядку, но именно благодаря ей. Тогда ум мой начинает работать с удвоенной энергией, с поразительной живостью и ясностью. Я принимаю правильные, точные решения, все видится ярко, отчетливо, словно какая-нибудь теорема; я ни в чем не следую своим инстинктам, в такие моменты я полностью их контролирую и повелеваю ими. Но странное дело, мои поступки или люди, с которыми я схожусь в такие просветы здравомыслия, быстро затягивают меня вновь в фазу бесконтрольного поведения. Ну, например, знакомлюсь я с женщиной, скажем, с председательницей Комиссии по Сотрудничеству с Хором Незрячих; мне ясно, сколь ценную информацию я могу через нее получить, я ее обхаживаю и наконец в чисто научных целях сплю с нею; но тут оказывается, что эта женщина сводит меня с ума, что она донельзя сладострастна или одержима какой-нибудь манией – словом, тогда все мои планы терпят крах или в лучшем случае откладываются.
Разумеется, случай с Нормой Пульесе был не такого свойства. Но даже тут я совершил ошибки, которых нельзя было допускать.
Сеньор Америко Пульесе – старый член Социалистической партии, и дочь свою он воспитал в тех правилах, каковые с самого начала провозгласил Хуан Б. Хусто [116]: Истина, Наука, Сотрудничество, Борьба с Курением и с Алкоголизмом. Был он человеком весьма почтенным, ненавидел Нерона и в своем бюро пользовался уважением даже политических противников. Само собой понятно, что его партийные взгляды чрезвычайно подогрели мое желание переспать с его дочерью.
Она была помолвлена с флотским лейтенантом. Это отнюдь не смущало антимилитаристский дух сеньора Пульесе в силу странного психологического выверта – все антимилитаристы восхищаются военными моряками: они, дескать, не так грубы, много путешествовали, почти, так сказать, штатские. Словно последнее их свойство не недостаток и может быть предметом похвал. Я и объяснил Норме (а она бесилась от злости), что хвалить военного за то, что он не похож или не слишком похож на военного, все равно что усматривать достоинство подводной лодки в том, что она плохо погружается.
Аргументами такого рода я торпедировал базу Военного Флота и в конце концов завлек Норму в постель, из чего явствует, что путь к постели может пролегать через самые непредвиденные институции. И что единственные доводы, убедительные для женщины, – это те, которые как-либо связаны с горизонтальным положением. В противоположность тому, что бывает с мужчинами. Вот почему так трудно привести мужчину и женщину в одно и то же геометрическое положение, действуя только лишь логическим рассуждением, потому и приходится прибегать к паралогизмам или попросту лапать.
Добившись горизонтального положения, я потратил немало времени на то, чтобы ее воспитать, приучить к Новой Концепции Мира: от профессора Хуана Б. Хусто к маркизу де Саду. Было это отнюдь не легко. Пришлось вначале прибегать к привычному ей языку, она же фанатично верила в науку и читала произведения вроде «Идеального брака», употребляла столь неуместные в постели обороты, вроде «закон преломления света», когда речь шла о сумерках. Начав с бесспорных истин (а истина была для нее священна), я повел ее со ступеньки на ступеньку к самым предосудительным забавам. Да, многие годы терпеливой работы социалистических депутатов, советников и докладчиков были в несколько недель сведены на нет; все их районные библиотеки, кооперативы, полезные дела в муниципалитете кончились тем, что Норма Пульесе стала участницей весьма непохвальных шалостей. Может, для того, чтобы потом еще сильнее уверовать в коллективизм?
Ну что ж, прекрасно, давайте посмеемся над Нормой Пульесе, как поступал я, ощущая свое превосходство. Но теперь меня одолели подозрения, и вскоре мне стало казаться, что она один из хитрейших лазутчиков моих неприятелей. С другой стороны, этого следовало ожидать – ведь только примитивный, глупый враг использовал бы для шпионажа людей подозрительных. Именно то, что Норма была так наивна, так прямодушна, так ненавидела всякую ложь и мистификацию, – разве не было самым веским доводом в пользу того, что ее надо остерегаться?
Обуянный тревогой, я принялся подробно анализировать наши отношения.
Я полагал, что характер Нормы Пульесе мне понятен, и, учитывая ее воспитание в духе социализма и сармьентизма [117], был уверен, что вижу ее насквозь. Грубейшая ошибка. Норма не раз и не два ставила меня в тупик своей неожиданной реакцией. А развращенность, которой она охотно уступила, никак не вязалась со здоровым, целомудренным воспитанием, которое дал ей отец. И если для мужчины логика значит так мало, то чего же ожидать от женщины?
Итак, ту ночь я провел без сна, вспоминая, анализируя каждый ее жест, каждый взгляд. И у меня возникло немало поводов для тревоги, но по крайней мере одно утешало: то, что я вовремя осознал, сколь опасна связь с нею.
XIII
Мне пришло в голову, что, читая историю с Нормой Пульесе, кое-кто подумает, что я подлец. Скажу, не обинуясь, они правы. Я сам считаю себя подлецом и не питаю к своей особе ни малейшего уважения. Я – человек, исследующий собственное сознание, а разве кто-либо, углубляясь в закоулки своего сознания, может себя уважать?
По крайней мере я-то честен, ибо не обманываюсь в оценке себя и не пытаюсь обмануть других. Возможно, вы меня спросите, как же это я без малейшего зазрения совести обманывал стольких несчастных женщин, встретившихся на моем пути. Но, господа, есть обманы – и обманы. Эти обманы – мелкие, незначительные. Точно так же нельзя называть трусом генерала, приказавшего отступать, дабы затем решительно продвинуться вперед. Всегда были и есть обманы тактические, обусловленные обстоятельствами, обманы временные – ради достижения главной истины, ради беспощадного исследования. Я исследователь Зла. А как можно исследовать Зло, не погрузившись по самую шею в грязь? Вы мне скажете, что, по-видимому, я делаю это с величайшим удовольствием, а не с негодованием или отвращением, каковые должен испытывать настоящий исследователь, вынужденный к этому как к неприятной обязанности. Да, вы и тут правы, и я признаю это во всеуслышание. Видите, как я честен? Я ведь ни разу не сказал, что я порядочный человек: я говорил, что я исследователь Зла, а это нечто совсем иное. И вдобавок признался, что я подлец. Чего еще вам от меня надо? Да, подлец выдающийся, вы правы. И я горжусь, что не принадлежу к тому сорту фарисеев, которые не менее гнусны, чем я, но претендуют на то, что они почтенные люди, столпы общества, благовоспитанные джентльмены, выдающиеся граждане, на чьи похороны собирается тьма народу и чьи жизнеописания затем публикуются в солидных газетах. Нет, если когда-нибудь мое имя появится в газетах, то, без сомнения, в отделе полицейской хроники. Но я, кажется, уже изложил свое мнение о серьезной прессе и о полицейской рубрике. Так что я отнюдь не собираюсь краснеть от стыда.
Мне ненавистна вселенская комедия с изображением благих чувств. Эта система условностей, особенно проявляющаяся в языке – величайшем фальсификаторе Истины с большой буквы. Условностей, в силу коих к существительному «старичок» обязательно прибавляется определение «славный»; будто все мы не знаем, что постаревший мошенник не перестает быть мошенником, но, напротив, дурные его чувства обострены эгоизмом и злобой, которые возникают или усиливаются с появлением седины. Хорошо бы устроить грандиозное аутодафе всем этим лживым словечкам, плодам простонародной сентиментальности, освященным лицемерными заправилами нашего общества и охраняемым школой и полицией: «почтенные старцы» (большинству из них так и хочется плюнуть в лицо), «уважаемые матроны» (почти все одержимы тщеславием и самым откровенным эгоизмом) и так далее. Я уж не говорю о «бедняжках слепых», предмете данного Сообщения. И должен сказать, что если эти бедняжки слепые боятся меня, так именно потому, что знают, что я подлец, знают, что я один из них, что я безжалостен и не позволю смутить себя разными благоглупостями да прописными истинами. Разве стали бы они бояться кого-то из тех простаков, что помогают им перейти улицу, движимые слезливой жалостью в стиле фильмов Диснея с птичками и цветными рождественскими ленточками?