что у него мозг болит, что в нем происходит страшная работа" (запись дневника С. А. от 14.02.1870). Когда-то я попытался вникнуть в его "страшную работу" того времени, но не смог, нет данных.
В конце 1870 года на Толстого "Бог наслал эту дурь"(61.247) – изучение древнегреческого языка. Произошло это, по свидетельству С. А., "вдруг" и продолжалось несколько месяцев, нередко с утра до ночи. "По ночам во сне говорю по-гречески", – сообщал Толстой Фету 6 февраля 1871 года. Зачем греческий тогда понадобился Толстому, сказать никто не может, да и сам Лев Николаевич не понимал этого. Нашло, и все тут. Но без знания греческого языка он через девять лет не смог бы задумать и осуществить грандиозный замысел перевода текста четырех Евангелий – труда, совершенно необходимого Толстому для самоуяснения и изложения своего религиозного учения. Что это? Совпадение? Едва ли. В начале 1871 года Толстой учил греческий в видах неведомого ему будущего. Тут не совпадение, а прозрение будущего, заготовка для него. Ничего необычайного в этом для высоко восходящего на Пути человека нет.
Где-то на пятом десятке жизни у всякого мужчины наступает момент, который мы в «Пути восхождения» назвали «главным перевалом жизни». В эту пору, за какие-то год-два, человек в самоощущении впервые становится смертным, реально преходящим. На главном перевале что-то щелкает в душе, переключая жизнесознание человека на совершенно новое направление. До этого момента человек, падая и поднимаясь, шел как бы вперед, в жизнь. С этого момента он как бы возвращается обратно, с жизни. В глубине сознания произошло что-то, от чего человек узнает, что жизнь его пошла на спуск, к смерти.
И раньше этого иногда казалось, что ты уже не идешь в жизнь, а уходишь из нее. Но то были разного рода уменьшения скорости "вхождения" в жизнь, временно переживаемые как ее утрата. То были погашения, снижение, теперь же, впервые, отстранение, ненужность того, что гасло и далеко еще не погасло в тебе. Переживается это по-разному. Кто-то начинает, гадая, считать оставшиеся годы. Кто-то не хочет, не может пылать тем, чем мог и хотел год назад. После главного перевала всякий без видимых перемен оказывается в каком-то совсем другом состоянии хода своей жизни.
Когда после главного перевала безотчетное сознание своей смертности входит в человека, то ему ничего не остается, как смириться. Но для человека духовно восходящего это изменение состояния хода жизни обладает взрывной силой. И Толстой воспринял это новое состояние как вдруг возникшую в нем силу схода с жизни. В "Исповеди" он оставил нам замечательные описания этой "силы" и прохождения главного перевала жизни.
"Так я жил, но пять лет тому назад*) со мною стало случаться что-то очень странное: на меня стали находить сначала недоумения, остановки жизни, как будто я не знал, как мне жить, что мне делать, и я терялся и впадал в уныние. Но это проходило, и я продолжал жить по-прежнему. Потом эти минуты недоумения стали повторяться чаще и чаще и все в той же самой форме. Эти остановки выражались всегда одинаковыми вопросами: Зачем? Ну, а потом? Сначала мне казалось, что это так – бесцельные, неуместные вопросы. Мне казалось, что это все известно и что если я когда и захочу заняться их разрешением, это не будет стоить мне труда, – что теперь только мне некогда этим заниматься, а когда вздумаю, тогда и найду ответы. Но чаще и чаще стали повторяться вопросы, настоятельнее и настоятельнее требовались ответы, и как точки, падая все на одно место, сплотились эти вопросы без ответов в одно черное пятно"(23.10).
*) Т.е. в 1874 году, когда Толстому было 46 лет
В конце концов "жизнь мне опостылела – какая-то непреодолимая сила влекла меня к тому, чтобы как-нибудь избавиться от нее. Нельзя сказать, что я хотел убить себя. Сила, которая влекла меня прочь от жизни, была сильнее, полнее, общее хотения. Это была сила, подобная прежнему стремлению к жизни, только в обратном направлении. Я всеми силами стремился прочь от жизни. Мысль о самоубийстве пришла ко мне так же естественно, как прежде приходили мысли об улучшении жизни"(23.12).
"Я как будто жил-жил, шел-шел и пришел к пропасти и ясно увидел, что впереди ничего нет, кроме погибели. И остановиться нельзя, и назад нельзя, и закрыть глаза нельзя, чтобы не видеть, что ничего нет впереди, кроме обмана жизни и счастья и настоящих страданий и настоящей смерти – полного уничтожения" (там же).
Мысль о смерти и жизни до главного перевала и после него – не одна и та же мысль. До главного перевала человек, зная, как завершится его жизнь, тем не менее живет, как живет, словно грядущая смерть не имеет отношения к его текущей жизни. И в этом несоответствии для него нет ничего удивительного. Иначе – после главного перевала.
"Все это так давно всем известно. – Продолжает Толстой в "Исповеди". – Не нынче завтра придут болезни, смерть (и приходили уже) на любимых людей, на меня и ничего не останется, кроме смрада и червей. Дела мои, какие они ни были, все забудутся – раньше, позднее, да и меня не будет. Так из чего же хлопотать? Как может человек не видеть этого и жить – вот что удивительно! Можно жить только покуда пьян жизнью; а как протрезвишься, то нельзя не видеть, что все это – только обман, и глупый обман!"(23.13).
До главного перевала ("покуда пьян жизнью") в человеке действует страх смерти как таковой – смерти ли при жизни, как в "арзамасском ужасе", или "поглощения себя в ничто", как во времена смерти брата Николая; после главного перевала ("как протрезвишься") действует страх жизни, самого обратного ее хода, которым живешь и не жить которым уже не можешь.
"Я сам не знал, чего я хочу: я боялся жизни, стремился прочь от нее и, между тем, чего-то еще надеялся от нее"(23.12).
Принципиально важно понять, что не страх смерти двигал Толстым во времена его духовного кризиса, а ужас перед сознанием схода жизни в себе.
Создается впечатление, что для Толстого это новое состояние сознания жизни оказалось полной неожиданностью и произвело на него чрезвычайное действие. Мысли его вроде бы все те же самые, что и после смерти брата Николая, но это уже не то возмущение ума и сердца, после которого душа разряжается, и жизнь продолжается, как шла. Тут иное. После столь страшного прозрения о своей жизни душа не может сама собой прийти в себя.
"Душевное состояние это выражалось для меня так: жизнь моя есть какая-то кем-то*) сыгранная надо мной глупая и злая шутка… Невольно мне представлялось, что там где-то есть кто-то, который теперь потешается, глядя на меня, как я целые 30-40 лет жил, жил учась,