Пулад угрюмо взглянул на него, потом медленно улыбнулся:
– А ты все такой же, юзбаши! Не изменился совсем!
Ехали степью, конь о конь, и Пулад, оттаивая, сказывал о себе, о том, как чуть не погибли, пробираясь к дому, о том, как пошел служить к Идигу, поминая завет Василия – служить сильному. Был и в Заволжье, и в Крыму, с письмом Идигу ездил к Железному хромцу в Самарканд и видел там испанских послов, а было то перед самою смертью Тимура. И опять чудом выбирался обратно, едва не угодивши в полон.
– Я тебя-то не враз признал! – повинился Василию. – А как ты приказал… тогда и воспомнил, словом!
Была уже глубокая ночь, но Идигу не спал, и скоро привял своего сотника с его русским спутником. Остро взглядывая в лица, выслушал обоих.
– Ты дрался в войске Витовта, против меня, Пулад! – сказал Идигу, и в голосе прозвучало не то предостережение, не то угроза.
– И я дрался против тебя, повелитель! – смело возразил Василий, глядя в глаза Идигу. – И я же посоветовал Пуладу бросить бездарного Тохтамыша и служить тебе!
Тень довольной улыбки тронула лицо старого волка.
– А ты, русич, – высказал он, – передай своему коназу, что его заждались в Орде!
Сказал, и у Василия по спине поползли холодные мураши, столько было во вроде бы добродушных словах Идигу скрытой жестокой угрозы.
– Ты от кого прибыл?
– От боярина Федора Андреича Кошки! – отмолвил Василий. – С его сыном Никифором.
– Что ж сам-то он не прискакал?
– Недужен. Не встает!
Идигу покивал головой, пожевал губами, подумал, высказал:
– Идите. Вашего Керима не трону. Пусть верно служит новому хану Большой Орды!
Над степью волоклись низкие серые тучи. Волга засинела и потемнела, начиная выходить из берегов. Где-то в верховьях шли непрестанные дожди. Подходила осень. Теперь, когда Василий приезжал к другу, Кевсарья выбегала навстречу гостю, убирала его коня, подавала воду для рук и наливала кумыс за едой. Керим уже начал вставать, садиться в седло. Раны его понемногу затягивались.
Как-то уже настойчиво засиверило, подступали холода, и белесое небо готово было вот-вот просыпаться снежною крупой, – они стояли вдвоем у коновязей, беседуя о делах тверского великого князя Ивана Михайловича, который, кажется, одолевал двоюродника, перевесив его серебром, и невдолге должен был получить у Булат-Салтана ярлык на свою вотчину и спорные с Юрием Всеволодичем Холмским земли. Дул ветер. Кевсарья выглянула из юрты, созывая их к выти[93].
– Женись! – сказал Керим спокойно и просто. – Любит тебя!
– Стар я! – отмолвил наконец Василий, оглушенно перемолчав.
– Не стар. Ты воин! – отверг Керим. Да для Орды он, Василий, был еще не стар. – Женись! Она заменит тебе Фатиму! – повторил Керим. – Мужу плохо быть без жены. Русский поп окрестит ее и перевенчает вас тут, в Сарае. А я буду знать, что отдал дочь в хорошие руки, в руки того, кто спасал меня от смерти прежде, и спас теперь!
Василий молчал.
– Иди, поговори с ней! – подсказал Керим, и Василий, деревянно переставляя ноги, двинулся к юрте. – Выйди, Кевсарья! – попросил он девушку.
Она готовно, накинув на плеча чапан, вышла к нему. В степи не в городе: тут женщины, да и девушки, не прятали лиц, и это не считалось грехом. Отворачиваясь от ветра, девушка косо взглядывала на него, ждала.
– Когда-то я любил девушку, ее звали Фатима, – трудно начал Василий.
– Я знаю! – перебила Кевсарья. – Она стала твоей женой и ее увели гулямы Тимура! Ты часто ее вспоминаешь? – спросила она, заглядывая ему в лицо.
– Не часто, – возразил Василий. – Но жениться больше не смог. А ты похожа на нее…
– Знаю, ты воскликнул тогда: Фатима!
– Да.
Они молчали. Дул ветер. Девушка подошла к нему вплоть. Губы у нее были, как у молодого жеребенка, нежные, Фатимины губы. И руки молодые и упругие, что он почувствовал, когда она обнимала его. И пахло от нее юртой, спелым яблоком и молодостью. И не нужно было уже спрашивать, пойдет ли она или нет за него замуж.
Свадьбу справили тихо, по степному обряду. Кевсарья, нареченная Агафьей, с гордостью показывала маленький серебряный крестик у себя на груди. Крестили ее и перевенчали с Василием в один день. С русской стороны присутствовали только двое знакомых киличеев: Прохор да Митя Хрен, да еще русский поп пришел поздравить молодых, но гостей все одно набралась полная юрта. Были Керимовы ратники, была родня, Пулад тоже явился со своими. Много пили, пели, плясали, выводили невесту гостям, мешая русский и татарские обряды. Уже поздно ночью расходились, разъезжались, кто и уснул тут же, упившись.
Кевсарья, нынешняя Агаша, уснула у него в объятиях, доверчиво прижавшись к Василию. Он не стал трогать ее в первую ночь.
Жили они после того в Керимовой юрте. Тащить молодую к себе на подворье, в невесть какие хоромы, Василий не стал. Задувала метель. Шел мелкий колючий снег, от которого слезились глаза, и его разносило ветром. В юрте было тепло. Агаша, познав наконец супружеские радости, преданно смотрела ему в глаза и стерегла каждое его движение, тотчас готовно кидаясь исполнить его желание, а Василий с удивлением чуял в себе порою взрывы какого-то давнего сумасшедшего счастья, столь схожего с молодым, что и не верилось, что он уже сед, уже на шестом десятке, и невесть, как повернет его новая семейная жизнь, когда он постареет совсем и потеряет жизненные силы.
– Ты живи! – как-то сказал Керим. – Я всегда жил так! Смерти не ждал, смерть сама тебя найдет! Живи, пока живешь, а молодая жена будет тебе в старости опорой! Да и дети пойдут…
О детях Василий подумывал с легким страхом. Временем сомневался и в том, будут ли дети у него. Не устарел ли он для этого? Только Кевсарья-Агафья ничего не страшилась, по-видимому. Пела, весело готовила ему вкусный плов и была, по всему, чрезвычайно довольна своей семейной жизнью, выспрашивая порой и о далекой русской родне, и о том, как ее там примут.
– Они хорошие! – отвечал Василий. – Примут с любовью! – Кевсарья молча кивала в ответ, не поднимая глаз. Видимо, опасалась все же. Тем паче что русская молвь, которой понемногу учил жену Василий, давалась ей с трудом.
Выезжали из Орды обозом вместе с тверским великим князем в самые Крещенские морозы. Зима была снежной, вьялица переметала пути, кони проваливались по грудь и не шли. Передовые то и дело менялись, проминая снег. На дневках, ежели не достигали какого жилья, ставили в кружок сани, клали коней на снег, а сами размещались меж ними вповалку, затягиваясь с головою попонами. Василий молча прижимал Агафью к себе, согревал холодные руки и ноги. И казалось, исчезни весь мир в метельном свисте и вое, и все равно он будет согревать ее дыханием своим, пока сам не умрет! И такое приходило на ум.
Караван русичей полз, как издыхающая змея. Не хватало хлеба, кончалось вяленое мясо, которое жевали сырым, не разжигая костра, отрезая по куску ножом у самых губ. Слава Богу, Кевсарья была привычна и к седлу, и к ночлегам в снегу, и к долгим перекочевкам, но что-то разладилось в ней самой: когда снимал с седла, бессильно обвисала на руках, и раз, когда лежали все в куче, согревая друг друга, заплакала у него на груди.
– Худо тебе? Худо?! – выспрашивал Василий испуганно.
– Нет. Нет, не то! – она, отрицая, судорожно потрясла головой. – Кажись, беременна я. – Выговорила, отчаянно краснея в темноте. – Сына тебе рожу! Батыра!
Василий замер, крепко, до боли, прижимая к себе жену. Не ждал, не верил, думал, что стар, ан и подступило! Наверху по-прежнему выла и плакала вьялица, кружил снег, и кони, положенные близь, отфыркивали лед из ноздрей, и еще так было далеко до Родины! Но теперь он знал – довезет. Чтобы не совершилось, довезет все равно! И жену, и сына. Почему-то верилось, что будет сын. Бесилась метель, Кевсарья-Агаша, выплакавшись и согревшись, уснула у него на груди. А он не мог уснуть, все думал и думал. И жизнь уже не казалась пустой или прожитой даром, жизнь наполнилась, и он уже был не один!
Глава 29
Лето было дождливым, вымокали плохо созревавшие хлеба, огороды стояли, полные воды, и разноличная овощь сгнивала прямо в земле или, наоборот, пускалась в буйный рост, на капусте начинали расти добавочные кочанчики, листья скручивались в какие-то неведомые вавилоны, словом, дельной капусты, основного овоща русских огородов, тугой и плотной, годной и в солку, и в лежку, нынче можно было не ждать. «Жидкая» редька, едва собранная, грозила прорасти и загнить в первые же недели, лук чуть не весь пошел в стрелку, сверх того, с Востока прилетел тучею крылатый червь и поел все деревья. Яблони в садах стояли, лишенные листвы и обмотанные паутиной, будто стеклянные.
Да тут еще умерла мать, Евдокия. Да у псковичей разворачивалась целая война с немцами и Литвой. Началось с удачных походов под Ржеву и Полоцк, едва не взятый плесковичами, с удачного, опять же, набега брата Константина на немецкие земли. Сам Василий вновь ходил на Витовта, к Вязьме, взял городок Дмитровец (и радостно было зреть, как пылают деревянные городни, а литвины отступают в беспорядке перед московитами). Но у Вязьмы встречу московскому войску выступил сам Витовт с полками и, сметя силы, воеводы решили не рисковать. Остановили войско, начались пересылы, и дело опять кончилось перемирием. (Никоновская летопись, кажется, по этому случаю замечает, что Василий Дмитриевич ходил к Серпейску и Вязьме и не успел ничтоже.) Все это было еще до переворота в Сарае. Орда казалась не страшна, а Шадибек, дружественный Руси хан, крепок на троне. Гораздо более тревожили бои на западных рубежах, а также дела нижегородские.