Учителя ходили в поле вместе с ребятами. Не только для того, чтобы помочь колхозу. В поле одновременно с работой шла и учеба. Успевали и опросить ребят, и новый материал объяснить. Трудности были лишь с математикой. И то не столько потому, что этот предмет сложно изучать в полевых условиях, сколько из-за того, что учителем математики в нашей школе был фронтовик, вернувшийся без руки. Для него одного сделали исключение, и уроки математики проходили в классе…
В эти дни я вновь стал сочинять стихи и сочинял их во множестве. Нет, не от какого-то особого прилива творческих сил или всплеска вдохновения, а по поручению директора школы. По его настоянию я писал о колхозных обязательствах, воспевал передовиков, высмеивал лодырей и лежебок.
Каждый день во время обеденного перерыва на полевом стане одной из бригад выступал наш школьный агитколлектив, и я читал свои стихи. Порой зарифмовывал даже сводки посевных работ или очередное сообщение Совинформбюро.
Меня принимали тепло. Воодушевленный таким приемам, я вновь стал посылать стихи в редакцию.
Еще один ответ из редакции.«Уважаемый Тулепберген Каипбергенов! Ты опять начал бомбардировать нас своими стихами. Раз уж тебе не лень их писать, то нам не лень их читать. Однако хотим сделать три замечания.
Во-первых. Мелкий арык всегда громко журчит. Выступления многих молодых стихотворцев часто напоминают именно такой арык. Ты конечно же еще молод. Стихи, присланные тобою, слишком наивны и к тому же они напоминают дом, который выстроен наспех, тяп-ляп.
Во-вторых. Поэзия — это «колодезь» мудрости. Но не встречал ли ты некоторых торопыг, которые, бросив ведро в глубокий колодец, стремятся тут же рывком потянуть его обратно? Так ведь недолго и веревку оборвать. Тогда останешься и без воды и без ведра. Говорим тебе это потому, что в кое-каких своих стихах ты напоминаешь этих торопыг.
В-третьих. Порой малообразованные люди доходят до каких-нибудь простеньких истин своим умом и тут же спешат оповестить весь мир о собственных открытиях. Не подозревают даже, что открытия эти всем давно известны. Мы не хотим называть тебя малообразованным. Как-никак ты не только сам учишься, но и других учишь. Однако литература требует особых знаний, специальной подготовки.
Продолжай писать, но постарайся дольше держать стихи в голове, тщательнее их отделывать и реже заносить их на бумагу.
С приветом. Редакция газеты «Кызыл Каракалпакстан».
Это письмо стало еще одним ведром холодной воды, вылитым на мой поэтический пыл.
Мой дедушка говорил:«Когда тебя ругают, то прикуси нижнюю губу, чтобы не дрожала от злости и обиды. Тогда лучше поймешь и того, кто тебя ругает, и самого себя».
* * *
Все мы очень рано уходили, кто на работу, кто в школу. Дома оставалась одна бабушка. Она присматривала за малышами. Но бабушка совсем расхворалась. Однажды утром она почувствовала себя так плохо, что не смогла подняться с постели.
Моим младшим сестренкам-близнецам не исполнилось еще и двух месяцев (они родились 14 марта). Сестренки голосили в два горла, а я собирался в школу, почти не обращая внимания на их совместный плач, поскольку уже привык к нему. Стоило только одной из них запищать, как другая сразу просыпалась и подхватывала тот же мотив. Вдвоем они задавали нам бесконечные концерты, но в конце концов обычно замолкали сами, без укачиваний и утешений.
Бабушка, поняв, что я собираюсь уходить, окликнула меня:
— Внучек, я не могу подняться. Ты отнеси сестренок матери, пусть она их покормит грудью. Или лучше сам посиди с ними и покорми их. Пожуй хлеба с водой и положи им в рот.
Вчера вечером я принес домой нашу школьную стенгазету и до ночи оформлял ее. Если сегодня опоздаю, то смогу оправдаться перед директором, сказав, что возился с газетой. Лишь бы не опоздать на вторую смену, где я должен преподавать. До обеда можно посидеть дома с сестренками.
Бабушка вынула из-под подушки маленький кусочек сахара. Он был круглый и плотный — иссосан бабушкой. И грязный — мокрый кусок бабушка прятала под подушку, и к нему липли песчинки, крошки, ворсинки. Ты с сахаром, — сказала она, — с сахаром пожуй. А то если не сладко, они, канризуньи, есть не станут.
Делать нечего. Пришлось нажевать хлеб с этим куском сахара, другого в доме не было. Кое-как накормив и перепеленав сестренок, к обеду наконец отправился в школу.
Поднявшись на насыпь канала Октябрь, увидел, что возле школы, танцуют, прыгают и кричат ребята. Они размахивают руками и швыряют вверх все что попадется.
От школы к аулу бежала Рахима — моя двоюродная сестра но матери. Хотя Рахима на два года моложе, мы учимся с ней в одном классе и даже сидим за одной партой. Но это потому, что она не пропускала учебу — девочек ведь не брали на борьбу с половодьем и на рытье канала.
Рахима явно торопилась, бежала не разбирая дороги, несколько раз даже падала. Обычно она переходила арык по мосту, а теперь ринулась напрямик и, перепрыгивая через арык, поскользнулась и свалилась в воду. Я кинулся ей на выручку.
— Что? Что случилось? Куда ты так летишь? — спрашивал я, вытягивая ее из воды.
Она глядела удивленно, и я понял, что она меня только что увидела.
— Братья возвращаются!.. Братья…
— Где? Где ты видела своих братьев? Да говори же толком!
Она отдышалась и выпалила:
— Война кончилась!.. Понял?.. Война кончилась. Теперь они вернутся… Спешу мать порадовать… И отца…
Вырвалась и вновь побежала. Я хотел броситься за ней, но передумал и поспешил к школе. А она все бежала. Падала, вставала, вновь падала…
9 мая 1945 года.
Наш аул находился примерно в двадцати пяти километрах от райцентра. Радио еще не было. Телефона — тоже. Как только в райцентр пришла весть о победе, районные власти тут же разослали конных нарочных во все аулы. Вестовой подскакал к нашей новой глинобитной школе и, не слезая с коня, стукнул в стекло. Но не рассчитал силы — стекло разлетелось вдребезги. Однако директор даже нахмуриться не успел.
— Войне конец! Конец войне! Все джигиты возвращаются! — заорал вестовой во всю мощь.
Невозможно описать, что в тот день творилось в ауле. Все, кто способен был двигаться, кричали, прыгали и танцевали. Из каждого двора неслись песни. Разные. Они перебивали друг друга и сливались в общий невообразимый и радостный шум…
Рахима — тихоня, скромница, молчунья, четырнадцатилетняя Рахима смеялась и резвилась как трехлетний ребенок. Она пела громче всех и выше всех подпрыгивала. Ни секунды не могла устоять на месте. Ее мать и отец, ее сестры тоже плясали и пели, а люди прятали глаза от них, не решались взглянуть в их сторону, а если и взглянут мельком, то тут же отворачиваются чуть не плача.
Вся семья тети Бибихаи, родной сестры моей матери, ожидала возвращения с фронта двух братьев — Ибадуллы и Калиллы. Недавно — буквально два дня назад — в аулсовет пришло извещение об их гибели. Весь аул уже знал об этом, кроме семьи тети Бибихан. Всё никак не решались сообщить им эту горькую весть. А тут вдруг Победа — праздник, ликование. Кто же решится в такой день сказать людям, что должны они сменить смех на слезы?
«Моя сестра — удивительная мать. Этой страшной вести она может и не пережить. Надежда удлиняет жизнь. Пусть ждут…»- говорила моя мать старейшинам аула, убеждая аксакалов не сообщать пока Бибихан о гибели ее сыновей. Вот уже, наверное, года два — два с половиной, как эту печальную обязанность в нашем ауле исполняли аксакалы, почтальон не решался с «черной бумагой» приближаться к дому и приносил похоронки в аулсовет.
Легенда, рассказанная дедушкой. Как только сотворил Аллах из глины первых людей, так сам долго не мог налюбоваться на творение рук своих и на радостях решил каждому из этих первых людей отпустить срок жизни подольше, чтоб с лихвой, значит: кому — сто, кому — двести, а кому от щедрости — и все триста лет. И каждого из них наперед известил: «Ты в сей жизни проживешь столько-то годов».
Минуло сколько-то лет, и вот вдруг замечает всевышний, что вконец обленились люди и в полное запустение приходят и поля их и жилища. Они не строят домов, не роют арыков, не сеют хлеб и не пасут скот свой, а день-деньской валяются в тенечке и пальцем пошевелить не желают.
— В чем дело? — спрашивает господь одного из тех первых людей.
— А зачем мне трудиться? — отвечает тот человек.
— Как зачем? — недоумевает бог. — Разве ты не хочешь позаботиться о пище для живота своего и о крыше над своей головой?
— Ничего, — отвечает тот человек, — я без еды и крыши как-нибудь перебьюсь. Ведь не помру же. Ты мне отпустил двести лет, а я из них прожил покуда только сто. Значит, еще столько же протяну, и ничего со мной не случится.