Все улицы ведут с запада на восток и наоборот, с односторонним движением и сменой курса на каждой соседней; авеню ориентированы перпендикулярно им, с юга на север; всё элементарно просто. Вот потому-то, в нём не только сложно затеряться, но и создаётся приятное впечатление, будто всё при том способствует пешим прогулкам; время за тем летит незаметно, а столько здесь можно увидеть.
Следующий за мифическим Рождеством день, 26 декабря, программой пребывания дозволено посвятить личным планам, воспользоваться чем я и не преминул. И вот я снова на ставшей истинным центром нового моего миросозерцания Пятой авеню. То, чего хотел, отыскал на правой стороне 82-ой улицы. Искусство — общение богов, искусство сближает с Богом. В том убеждаюсь я при виде колонн Метрополитен музея, но в большей степени — осторожно ступая по ведущей в святилище лестнице. Я смущён, будто семинарист на пути в храм, в котором предстоит ему рукоположение.
Отправляюсь на поиски шедевров почитаемых мною живописцев, как за божественной благодатью.
И, шло бы оно прахом, уединение моё, проявлю-ка эгоизм и хвачу-ка удовольствия для себя любимого, не взирая ни на душевное состояние, ни на возможное сожаление.
Пересекаю вестибюль и покупаю билет в окошке сбоку от входа на центральную лестницу. План музея подсказывает, что выбранные мною залы европейской живописи находятся во втором этаже, на западной стороне. Из учтивости к принимающей меня державе наношу визит некоторым из её современных мастеров, в первом этаже. Послонявшись у смутных горизонтов Ротко, разыскав первые работы из шестидесятых Роя Лихтенштейна, исполнив данное себе обещание ещё раз попытаться осмыслить смазанные цвета Дэвида Хокни, ухожу этажом выше, по лестнице ведущий в рай.
Фланирую мимо удивительной современности древнего Египта, пробегаю сквозь средневековье, вильнув лишь в период итальянского Возрождения. С час уж минуло наверняка, пока не наткнулся я, нос в нос, на юного эфеба, в бронзе литого жаром гения Родена. Это на пересечении главной галереи, по которой шёл я, и боковой, под прямым углом от неё уходившей, заставленной шутовскими скульптурками. Обхожу импозантного мальчишку и попадаю в зал, фисташковые стены коего предоставлены Мане. В смежной с ней, по правую руку, комнате глазам моим предстаёт первое, воистину ослепляющее зрелище — божественный Матисс в соседстве с потрясающей чистотой линий Модильяни. На противоположной стене висят Картёжники Сезанна, рядом Пшеничное поле с кипарисом Ван Гога. Такое обилие красоты и на столь малом пространстве заставляет шалить меня, как ягнёнка, я в шаге от рыданий из-за душившего меня счастья. Новый порыв экстаза, теперь перед Мечтой и Завтраком слепого Пикассо. Каждая из выставленных картин стоит того, чтобы внимание уделялось лишь ей одной; весьма подошла бы возможность каждый день являться сюда и часы напролёт любоваться одной из них, чего они и заслуживают.
А тут и Моне.
Клод Моне, французский импрессионист, гласит небольшая табличка. Череда картин: Четыре дерева, Парламент, Утро над Сеной, Руанский собор, потом оборачиваюсь и глазу моему во всём великолепии своего размера предстают изумительные Кувшинки, из серии набросков к Плакучим ивам; датированы 1915–1919 годами. Water Lilies: подтверждает табличка под ней.
Вот сюрприз, так сюрприз: посреди зала скамья, несомненно, для посетителей подобных мне: с тонкой психикой, легко впадающих в обморочное состояние. Скамья свободна. Расслабляюсь на ней, перевожу дух.
Скажу вам, что год тому назад, взбунтовавшись против Франсуаз и постоянных её приставаний, съездил я в Париж, с тем лишь, чтобы взглянуть на знаменитые лилии из не менее известной Оранжереи, но на месте узнали мы, что те недоступны — музей был закрыт на ремонт.
Знак свыше, не иначе; мадмуазель Легэ не из тех женщин, кому близки мои мысли и чаяния.
Едва справился я с острым желанием погрузиться телом и душой в омуты пруда Живерни[30], в красоту их, сотворённую из смеси тончайшего из оттенков голубизны, ловко отделенного от густоты сирени, сочной зелени только-только распустившейся листвы и нескольких пятен алого кармина, как мне, прямо в ухо, нежный женский голос произнёс: «Не могу ли и я с тобой туда нырнуть?»
Я обернулся и нос к носу столкнулся с Шадиёй. В руке держала она светлый парик и жуткие чёрные очки. Тут уж я решил, что важные свои послания в Эн стану отныне отправлять лишь почтой.
И вот снова он, тот самый момент; вы только что, несколькими часами чтения ранее встретили меня на шестнадцатом этаже некого здания. В первом этаже его художественная галерея, Голубая виолончель, и я, директор, с радостью её вам представлю.
Припомните-ка, вы же меня в полном смятении нашли. Так вот, до самого ли конца идти мне в своём намерении? Нужен мне дельный совет, хорошо бы ваш. Вы всё ещё не видите, докуда мог бы дойти я при том? Чтобы высказаться на этот счёт, вам нужно бы, конечно, знать наверняка, на какой же это земле проросло оно, что за дожди, в какие бури и под каким солнцем вызревало оно, пока не захватило разум мой, целиком.
Я должен кое-что вам прояснить. Теперь, когда вы лучше знаете меня, могу вам изложить намерение это своё. И поймёте вы, отчего никак не отважусь я на поступок, сознавая возможные катастрофические его последствия, что могут сказаться на будущем нашей многообещающей галереи, куда вложили мы всё то немногое, чем располагали. Поясню вам, кто эти мы.
В первую очередь, Шадия. К чему ставить на кон уважение той, кто разделяет со мной жизнь мою и мои чаяния, уважение пленительной Кабилы моей? Мог ли предать я ту, что была со мной столь мила, ту что, оставаясь в плену тайн и обычаев родины своей, деликатно не принуждала следовать им меня?
Часами могла она, сидя перед зеркалом, плести в косички иссиня черные свои волосы за тем лишь, чтобы понравиться принцу своему, званием сим одной только безоблачной её любовью ему жалованному.
Помогая мне в созидании общей нашей страсти, она инвестировала в искусство и тело, и душу свои.
Я уже говорил вам, там, в самолёте на Нью-Йорк, что период удачи миновал меня. Так нет же, он всё ещё длится.
Не злоупотребляю ли я им? Не предстоит ли и мне остаться ни солоно хлебавшим, как тому игроку, что уходит из казино, сделав лишним один последний ход, хотя до того, до хода этого, побил он все рекорды по выигрышу. Я вам пока ещё не говорил, что Шарли (Пьеретту послушать, так она, представьте себе, злая и чёрствая), так вот эта Шарли, которую вовсе я и не забыл, а вынужденно отдалил лишь от неё израненное своё сердце, непредсказуемая эта фантазёрка одарила меня неожиданным подарком. Он-то, подарок этот, и позволил мне хлопнуть дверью конторы Легэ и перемахнуть в новую, настоящую жизнь.
Вы же припоминаете первый диск, записанный музыкантшей моей, который я, напыщенно выражаясь, и спонсировал…
Моя «артисточка» пожелала подписать со мной контракт, в надлежащей форме, по которому не только доставалось мне несколько процентов с продаж, но запретила она ёще и повторную запись произведения на целых десять лет вперёд.
Честное слово, я забыл про эти договоренности и, когда слышал Шарли по радио, ни разу не пришло мне в голову, что она чем-то мне обязана. Я гордился ею и, одновременно, как вы догадываетесь, грустил о ней.
Из щепетильности ли, по совести ли или же по широте души своей, но вспомнила о том певица моя, когда подписывала новый уже контракт, в Голландии. Включив в него I want to be free, в новой, несравненно лучшей, и в оркестровом и в техническом отношении, аранжировке, нежели оригинал, Шарли в письменной форме потребовала, чтобы новый её производитель признал меня в качестве «over ride», иначе говоря, возобновил бы мои права. Она что же, посчитала меня способным воспротивиться новому выходу песни? Не уж то она меня так плохо знала?
Как бы там ни было, но всё это стало полной неожиданностью и созидателю фортуны, о которой я уж и вовсе позабыл.
Представьте себе моё удивление при получении первого чека в гульденах. Невеликое, но золотое дно. Должен ли я был его сохранить?
Столкнувшись с невозможностью обсудить это с главной заинтересованной стороной, отныне и навеки остававшейся со своими мало понятными простым смертным мыслями наедине, я убедил себя, что смогу найти им хорошее применение. Я ни у кого и ничего не крал: мать её получала то, что причиталось дочери. И, потом, это же из-за дурацкого того диска, который Шарли мне оставила. Он затерялся в памяти моей уже в пору моих похоронных дел, задолго до иностранного Легиона.
Всё было по справедливости или же, на худой конец, красивым исходом, ясным и нравоучительным, на пути из нищеты, куда ввергло меня моё мало похожее на жизнь одиночество.