(М), Ст (XX век), Ст ПРП, СПП, Ст (М-В), ШЧ, Изб (Слов), Кап, СС (Р-т) II, Изб (Х), ОС 1991, Соч I, СП (XX век), Изб (Слов) 2, СП (Ир), СП (К), Ст (Яр), Круг чтения, Изб (XX век), Русский путь, ЧН 1995, Изб 1997, ВБП, Изб (Сар) 1–2, МП, СП 1997, Душа любви, Антология христианской лирики. Мариуполь, 1995, Школа классики, Юность. 1988. № 7.
Автограф, вар. — Альбом 1919. Части ст-ния обозначены арабскими цифрами. В ст. 19 вместо «мерцающем в планетном хоре» ранее было: «что мне мерцает в звездном взоре». Перед ст. 33 — зачеркнутый вариант последующей строфы: «И женщину люблю, что у судьбы / Я оттягало с яростью во взгляде / Ее прикосновенье жжет, как бы / В ней бродит солнце, точно в винограде». Вместо «яростью» во втором стихе ранее было: «дерзостью» (ср. с свидетельством И. В. Одоевцевой, что в ее альбоме данная строфа звучала так: «И девушку люблю, что у судьбы / Я отвоюю с яростью во взгляде, / Ее прикосновенья жгут, как бы / В ней соки бродят, будто в винограде» (Одоевцева И. В. На берегах Невы. М., 1988. С. 268). Вместо ст. 45–46 ранее было: «И выслушав их дерзостный вопрос / Я вновь вопросом на него ответил:».
Дат.: до 31 августа 1919 г. — по датировке Альбома 1919 г. Расположение ст-ния соответствует архитектонике Альбома 1919 г.
Перевод на англ. яз. («The Soul and the Body») — SW. P. 117–118; PF. P. 167–169.
Считавшая это ст-ние лучшим, «подлинно высоким» в «Огненном столпе», Ахматова, по воспоминаниям П. Н. Лукницкого, высказывалась о его уникальности в мотиве противостояния душе и телу вместе — некой третьей и самой существенной, верховной в человеке «составляющей»: «Разговор души и тела — тема старинная и использованная очень многими поэтами. Однако никто, ни один поэт не поставлял себя судьею своих души и тела, судьею провозглашающим (3-я часть стихотворения) свое мнение и свое решение» (О Гумилеве: Из дневников Павла Лукницкого // Литературное обозрение. 1989. № 6. С. 89. Выделено Ахматовой. Образцом гумилевской философской лирики это ст-ние было и для Н. М. Минского (см.: Минский Н. М. Кузмин. Эхо. Н. Гумилев. Огненный столп // Новая русская книга. 1922. № 1. С. 16). В советском литературоведении 20-х гг. известны две принадлежащие одному и тому же автору положительные характеристики этого ст-ния, затрагивающие лишь весьма поверхностный его план: в первом случае в нем, наряду со ст-ниями «Память» и «Леопард», отмечались «сильные бодрые мотивы свежей, ненадломленной, даже первобытной силы» (Горбачев Г. Письма из Петербурга // Горн. 1922. № 2 (7). С. 133), а во втором оно приводилось как пример того, что по его строкам «можно судить о высоком мастерстве лучших стихов Гумилева, с их ясным, кратким, выразительным и удивительно четким стилем, с их простотой, так трудно достигаемой» (Горбачев Г. Современная русская литература. Л., 1929. С. 23).
«Философской дешифровке» ст-ния посвящены интерпретации исследователей новейшего времени. По мысли А. И. Павловского, темой этого стихотворного триптиха является «борьба с первобытным чудищем», которая, будучи ныне «невидной и неслышной», тем не менее продолжается в «сознании современного человека» (Павловский А. И. Николай Гумилев // БП. С. 57). Наибольшему вниманию интерпретаторов подвергается мысль поэта об одинаковой трагичности души и тела и зависимости их обоих (как отметила еще А. Ахматова) от «сознания некоего верховного существа» (Слободнюк С. Л. Гумилев. Проблемы мировоззрения и поэтики. Душанбе, 1992. С. 72). Затрагивая вопрос о субъекте лирического «я» третьего ст-ния триптиха и оспаривая утверждения Р. Эшельмана о нем как об «астральном теле», Н. А. Богомолов, опираясь на учение Рудольфа Штейнера о трех сторонах в существе человека, объясняет его как главенствующее начало над телом и душой, в котором они оба «примиряются» (Богомолов Н. А. Оккультные мотивы в творчестве Гумилева // Н. Гумилев и русский Парнас. СПб., 1992. С. 48). Так же, как «извечную дихотомию», снимающуюся «высшей оценкой», объясняет противостояние души и тела М. Иованович, выводя свою аргументацию из «обширной традиции, идущей от масонских текстов XVIII века с их специфическим символом, олицетворяющим все победивший “Дух”» (Иованович М. Николай Гумилев и масонское учение // Н. Гумилев и русский Парнас. СПб., 1992. С. 42). Е. Эткинд в этой «лирической трилогии» находит выражение не эстетской (как принято было считать), а скорее «внеисторической» литературной позиции Гумилева, прямо противоположной, по мнению исследователя, позиции Блока (см.: Эткинд Е. Кризис символизма и акмеизм // История русской литературы XX века. Серебряный век. М., 1995. С. 486). Сосредоточив основное внимание на проблеме смертной и бессмертной сущности человека в этом ст-нии, И. Делич считает, что к уделу последней принадлежит лишь одно «я», тогда как душа и тело соотносятся только с первой: «подлинное “я” в стихотворении — это, как оказывается, не тело и не душа, но вечный дух, который переносит смерть после смерти и становится все более умудренным, проходя по ступеням бытия. Подлинное “я” человека подобно древу Игдразиль из исландской мифологии — такова мысль автора; оно стремится ввысь к божествам Сверхмира, и блаженство от возвращения в исконный дом воспринимается как награда за развитие и постижение запредельного» (Делич И. Николай Гумилев // История русской литературы XX века. Серебряный век. М., 1995. С. 497). В. Шубинский к истолкованию образа этого «я» бессмертного Духа подключает другое ст-ние из того же «Огненного столпа», в котором, так же как и в ст-нии «Душа и тело», поэт занят структурированием своей личности. Обратив внимание на слова «я тот, кто спит...», исследователь затем поясняет: «В христианской традиции есть имя для этого “сновидца” — это Дух. “Мы меняем души” из ст-ния “Память”, но Дух неизменен. И кажется, что давно позабытый “колдовской ребенок” — это и есть дух поэта (во всяком случае его ближайшее воплощение). Он — “тот, кто спит”. <...> А все, что происходило с ним в жизни, — лишь неловкая попытка воплотить этот сон». Далее В. Шубинский замечает, что мотив «сна» как самовыражения бессмертного Духа творческой личности сближает Гумилева с другими художниками: «Если искать параллели Гумилеву в мировой литературе, то это никакой не Готье и не Киплинг с его грубой конкретностью и солдатским жаргоном, а тот же Льюис (Клайв Льюис (1898–1963) — английский писатель и богослов. — Ред.) или Толкиен. <...> Ощущение этого “иного мира” присутствует у Гумилева постоянно, с первых ст-ний. Другое дело, что, описывая его, он зачастую впадает в аляповатость, не избегает свойственной