Свои пифийские глаголы?
Поэт говорит только с самим собой — но в этой беседе нет Движения вперед, столь дорогого нам «прогресса». Поэт может говорить разное и разными голосами. Он вовсе не обязан быть «последовательным». Никаких путей у него нет он не проходит через ад и чистилище в рай — не идет через скорбь отчаяния к просветлению примиренности. Все эти маршруты придуманы критиками: это они ездят по дорогам на своих грузных повозках — поэты же ходят по целине — и следов не оставляют. Самые избранные, самые вдохновенные Пушкин, Тютчев, Блок — умирают не в кругу благодарных учеников и школ не создают.
Если бы нам предстояло критиковать теорию преемственности таинственных форм — мы б указали на русскую и современную поэзию. У нас нет развития по времени — у сосуществование рядом всех традиций. Лермонтов и Державин, Тютчев и Пушкин, Баратынский и Блок — все живут в современности. И жизнь их не подчинена закону правильного наследия, медленного усвоения и разработки приемов. Вероятно, Маяковский и Мандельштам не удивляются, что они оба пишут в 1923 году. Негодование критика при виде столь явного нарушения временной последовательности казалось бы им забавным. Какая уж тут система, если Бальмонт и Пастернак тоже современники!
А как же «стиль эпохи»?
Покойный Гумилев был по темпераменту учителем. Он упорно верил в законы и правила. Он был уверен, что существует ремесло поэта — единое правильное, и что этому ремеслу можно обучить. Он основывал цехи, провозглашая «направления» (акмеизм), собирался писать большую поэтику. Что осталось от его дела? Где его ученики? Бездарным выучка не помогла, а одаренные разбрелись по своим дорогам. Говорят, что средний уровень поэтической «грамотности» повысился — это очень вероятно, только это касается общего образования, а не «стиля». Ученики Гумилева тверды в грамматике, чувствительнее к русскому языку — но гумилевской школы нет и «стиля эпохи» не получилось.
Но, возразят мне — это еще слишком недавнее прошлое — у нас нет перспективы и т. д. Обратимся к прошлому, более отдаленному. Как возникла символистическая школа? Несколько поэтов объявило, что они возглавляют новое литературное направление. Их произведения не были похожи на то, что писалось до них. Они были другие, новые. Но были ли они хоть чем нибудь объединены между собой? Ведь по одному отрицательному признаку школы не создаются.
Символисты строили сложное религиозно–философское основание своего единства. Вышла несообразность — поэты объединились по философскому признаку. Как будто поэзия имеет отношение к личным убеждениям. Только в последнее время были предприняты попытки литературного оправдания этого «течения» — и получилось: у символистов есть общие недостатки, но никаких общих достоинств. Бальмонт так же непохож на В. Иванова, как Брюсов на Сологуба.
На звездной карте русской поэзии нет созвездий, нет спутников. Вероятно оттого у нас есть плохие поэты, но нет эклектиков.
О ПОРЧЕ РУССКОГО ЯЗЫКА
«Порча русского языка», «распад русского языка», «русский язык в опасности» заявляют литераторы, критики, эстеты. И приводятся бесчисленные примеры советского наречия, эмигрантских диалектов, газетного жаргона. А после примеров, цитата из Тургенева о «великом и прекрасном русском языке» и приговор современности: «безграмотно, неправильно».
Что оорьба безнадежна, это знают и сами пуристы. И продолжают восклицать и негодовать, потому что «молчать не могут». И еще потому, что идеал видят в существовании какого то единственно прекрасного и «правильного» языка, отклонения от которого — преступны. Идеал их, конечно, неясен. О чем говорят они — о литературном языке или о разговорной речи? Если о первом, то где «образец» правильности у Пушкина, у Тургенева, у Мережковского? Или все эти — столь различные — языки одинаково «правильны»? Значит, идеалов несколько? Может быть, следует современному «образованному» человеку порекомендовать некий эклектизм — например, словарь Тургенева, синтаксис Пушкина, стилистику Достоевского? Если же отказаться от абсолюта — единого и незыблемого, как же быть с понятием правильности? В дебрях относительности не легко отыскать ровный свет «грамоты».
В области разговорной речи — с догматом правильности еще затруднительнее. В какую эпоху народ говорил «правильно»? В допетровскую? Какой язык правильный — крестьянский, мещанский или рабочих?
В искусстве — проще: признаем Венеру Милосскую абсолютом — и лестница ценностей построена. А в языке — что Венере соответствует?
Сто лет тому назад, в эпоху ломки языка, Шишков возмущался безграмотностью Карамзина; какая нелепость все эти модные словечки: «трогательный, эпоха, суета, влияние, развитие»! Прошло сто лет — исключения превратились в правила, и уродливое стало прекрасным.
«Изуродованный карамзинскими новшествами, — говорит А. Горнфельд, — откровенностью натуральной школы, вторжением иностранщины и простонародной грубости, русский зык дал лучшее создание русского творчества, русскую литературу».
Язык — есть быт; не бывает быта правильного и неправого — быт изменяется, иногда неощутимо–медленно, иногда резко, стремительно. Перестройка языка свидетельствует не о «порче», а об огромной внутренней жизни, о новом сильном, пока еще беспомощно ищущем своего выражения. Старое ломается и гибнет. Мы видим развалины и оплакиваем минувшее великолепие, а за нашей спиной быть может вырастают новые дворцы. Пуристы любят говорить о языке, как о «душе» народа. Распад языка должны они признать умиранием души. Если же они продолжают верить в «живую душу» — к чему тогда весь жар негодования?
Язык живет, а жизнь — вне оценок. Когда горит дом. обитатели его не обдумывают, как правильнее крикнуть: «пожар!», «горим!» или «спасите!». Им важно только одно — чтобы их услышали. В сущности, всякий языковый факт есть такой призыв к услышанию. Мы выбираем самые целесообразные, самые экономные способы выражения. И — заметим эта выразительность не только порой не совпадает с правильностью, а часто обратно ей пропорциональна. Непринятым, неправильным оборотом можно сильнее возбудить внимание слушателя, чем плавным течением привычных периодов. Как ритм есть совокупность отступлений от метра, так и художественный стиль есть система уклонений и затруднений обыкновенной речи. Отсюда фигуры: — перелеты метафор, толчки анаколутов, тормозы перифраз, заикания эллипсов. Каждый творческий языковой акт — разрушение старой грамоты. Карамзин упраздняет Ломоносова. Пушкин — Карамзина, Достоевский — Пушкина.
И всегда находятся пуристы, взывающие о гибели языка. Надгробное слово русскому языку было произнесено Шишковым за десять лет до первых стихов Пушкина.
О «порче» словаря (т. е. введения варваризмов, неологизмов и т. д.) говорить не приходится. Лингвистами давно установлено, что от таких наводнений остается плодороднейший ил; — на нем расцветает национальный гений языка. А гнилое и мертвое сносится течением. Хорошие — полезные неологизмы войдут в язык украшением: их иноземного происхождения скоро и не узнаешь (ведь и такие слова, как лошадь, хозяин, молоко, плуг, меч и топор — тоже когда то были неологизмами), а плохие, — т. е. бесполезные и безобразные, и следа не оставят. Скорбел Шишков, что современники его переводят с французского: «il epousa son opinion» «он женился на его мнении» — и скорбел напрасно. Не пострадал язык от этих ублюдков, не пострадает и теперь — будем верить — ни от «пневматички», ни от «круассанов», ни от «метрошки».
Остается «порча» синтаксиса. Тут дело сложнее. Говоря о словах, мы можем сослаться на Даля, ну а в вопросах синтаксиса на кого сослаться? На великих писателей? Предприятие чрезвычайно опасное. Вот, говорят, безграмотные репортеры нам язык портят, узаконили вульгарные выражения: «извиняюсь» вместо «прошу меня извинить» (какая наглость: — провиниться и тут же себя самого извинить: извиняю–сь де!); «она выглядывает семнадцатилетней» (вместо: ей на вид 17 лет); «представляет из себя» (вместо: собой). Спешу помочь бедным репортерам: первые два примера взяты мною из Чехова, последний из Грибоедова.
Но как защищать безграмотные выражения, вроде «человек прежде всего делает вопрос» или «ощущать приятное впечатление»? Это сразу пахнет эмигрантской газетой в Америке. Как защищать? Единственно указанием на то, что первое из них принадлежит Гоголю («Театральный разъезд»), а второе — Достоевскому («Дневник писателя»).
Так относительны наши понятия о правильности. Заблуждение пуристов заключается в отождествлении правильности речи с ее красотой. Первая — строится на привычке, на том, что французы называют «usage», второе на личном вкусе. «Представляет собой», конечно, привычнее, чем «представляет себя», но что красивее? Это как кому нравится. Эстетика языка — сложная и глубокая проблема, о которой следует говорить особо.