— Сипуха! — крикнул Бояриков и приподнялся. Пулемет сразу прижал его к земле. Бояриков подумал, подождал минутку еще и пополз назад.
Если б он тогда не сделал этого, то все в его жизни было бы по-другому… И спина б сейчас, может быть, не болела. Зря он тогда на танк полез. Когда из человека кровь так хлещет, тут, пожалуй, все ясно. Кровь стекала по броне. Блестящими струйками вилась по звезде на башне, закатывалась в пыль.
Да, было дело…
Под самым пулеметом на танк лезть! Это же гроб… Но Бояриков все же взобрался на отполированные траки перебитой гусеницы и ухватил башнера за руки. И сразу ожгло, захлестнуло тяжелым градом. Вместе с башнером свалился на землю. В танке начали рваться снаряды. Бояриков полз и тащил башнера. Полз в запале, не чувствуя боли. Пулемет опять нащупал их. Бояриков лег поверх башнера. Он ругал его страшными, грязными словами. Ругал за то, что тот полез через верхний люк; за то, что оказался таким тяжелым. Он шептал бессильные ругательства, задыхаясь в сухой земляной пыли. Сипухин так и умер под ним. Бояриков почувствовал, как он дернулся. И кровь перестала булькать у него в горле и груди.
Отставшая «тридцатьчетверка» прошла рядом, ударила по пулемету…
Всегда, когда идут вперед, кто-то отстает или навсегда остается позади — под земляным холмиком.
Ночь скрыла землю, тайгу и небо. Только два конуса света от фар неслись впереди машины. Дрожала стрелка спидометра. Дрожал, стукая Боярикова по колену, рычаг ручного тормоза.
На ухабе звякнули в кузове изоляторы. Бояриков остановил МАЗ, вылез на подножку, заглянул через борт. Нет. Все вроде в порядке. Несколько минут сидел в тишине. Знал — пока горячий, легко заведется дизель. Дизельные машины были роднее всего Боярикову. У всех танкистов так.
За сугробами близкой обочины шуршали ветвями лиственницы, поскрипывали сосны-вздыхала о чем-то своем сонная тайга.
Бояриков зубами оторвал изжеванный мундштук папиросы, отплюнул его через разбитое стекло дверцы. Ныла спина, ягодицы. Погода, верно, испортится. Вон и небо без звезд. Снег будет, скорей всего.
В тишине и неподвижности стали быстро тяжелеть веки.
— Ну, чего расстоялся, зверюга? — спросил Бояриков машину. — Ехать надо.
Он запустил двигатель, и опять замельтешили в свете фар накатанные бугры дороги…
Дурное у него все-таки ранение. И люди смеются, и самому смешно бывает, а больно. И неудобно. Сейчас-то что! Сейчас пустяки… Вот в госпитале, тогда, в войну, — плохо было.
После госпиталя он завернул на пару деньков домой. Всего какую-нибудь тысчонку километров для этого пришлось дать крюка. Только зря поехал. Не надо было. Разве можно к жене являться с таким ранением? Плохо получилось. Но еще хуже в сорок пятом после демобилизации вышло: встретила его жена дочкой.
— Это как вы умудрились сработать без меня? — спросил он у жены и тещи. — Беспорочно, как дева Мария?
Но не та у него теща, чтобы смолчать.
— Да ты смотри лучше, бесталанная твоя голова! — завопила теща и сунула ему дитя в самую физиономию.
— Что же вы делаете, мамаша? — спросил Бояриков. — Разве ж можно так! Я же лучше кого про себя знаю. Не мое дите.
— Бога побойся! — кричит теща и на иконы показывает.
Жена-то тихо себя вела. Знает кошка, чье мясо съела… Только и твердила: «Вася! Вася мой! Вася! Живой пришел, Васенька».
Конечно, живой. Не так-то просто его ухлопать. Шагнул он тогда к иконам, рванул с них расшитый тещей рушник. Выругался и в бога и в душу. Полетели на пол иконы. Побежали по трещинам тараканы… Эх, и напился он тогда! Побил жену крепко. Бил, пока не призналась. Она, глупая, решила, что он навсегда таким, как в ту побывку, останется, вот и… Побил и уехал. Обидно было очень.
По Ставропольскому шоссе грузотакси гонял. Спекулянтов овощами с Прикавказья в Москву возил. Крупная у него тогда деньга бывала. И вдруг обозлился — не та работа! И жарко очень. В Арктику завербовался. Вспомнил, как башнер ее расписывал, и завербовался. А женка все письма писала. И письма такие… берут за сердце. С хорошими людьми поговорил, посоветовался. Один старик и убедил.
— Чей бычок ни вскочит — все теля наше, — сказал старик. — А ты, Василий, еще подумай, как наши бабы войну жили. Подумай. Прошлое свое с ней вспомни…
Впереди забелел спуск на лед. Дальше дорога идет по реке — километров пятнадцать. Ия название у реки. Чистое какое слово — Ия. Сейчас чуток вправо поворотик будет и — лед. В свете фар взблеснули первые косые снежинки. Снег! Плохо. Когда на плотный, укатанный наст дороги падает такой снежок — это плохо. Только увеличится скольжение.
— Смотри в оба! — сказал Бояриков.
На льду реки стрелка спидометра заплясала возле шестидесяти. Дорога здесь была ровная и прямая. Правда, дальше пойдут наледи. Там надо осторожнее — над колеями вода, льда не видно. Неприятное чувство от этого. И берега в том месте красные, как кровища… Ночью по этим наледям даже спокойнее ехать. Ночью ничего не видно. Только снежная жижа хлюпает да брызги летят. Ночью лучше.
Хотя сейчас Бояриков ехал куда быстрее, чем по таежной дороге, но ему казалось, что медленнее. Так всегда, когда близко по сторонам ничего не мелькает. Очень хотелось еще чуток выжать газ. Но в кузове было три тонны изоляторов, и их очень ждали на участке. Они были нужны там к утру, к началу рабочего дня. Хотелось скорее доехать, но рисковать изоляторами не следовало — хрупкая игрушка. Вот если б тросы были и если грузить по шесть тонн…
Здесь Бояриков немного задремал. Он задремал так, как это случается у шоферов за баранкой, когда глаза открыты, но видят совсем не то, что на дороге.
Перестал убегать назад снег на обочинах трассы, пропали куда-то еловые ветки, ее ограждающие…
Утро в их деревне на Новгородчине. Солнце чуть приподнялось над лесом. Через улицы тянется по отсыревшему за ночь песку полосатая тень палисадника. Невидимая днем луговая паутинка осыпана росой и серебрится в траве.
Закоулками, через пролазы в палисадниках, отводя от лица ветки молоденьких вишен, усадебных тополей, Катя пробирается к нему навстречу. Она еще совсем молода — девка. Парусиновые тапки у Кати потемнели от росы. Холодная трава щекочет икры, шершавые метелочки пушицы гладят по коленкам.
— Ой, Вась, — шепчет Катя, — едва дождалась, когда утро станет. Идем в поля, милый, смотреть на тебя хочу…
С треском полетели от колес брызги. Бояриков вздрогнул и приник к баранке. Наледь! Зараза! Задремал все ж! Он сбросил газ, перевел дух.
— А ты чего молчал?! — набросился Бояриков на свой МАЗ. — Смотреть надо. — Потом, помолчав, добавил уже спокойно: — Ладно, это я сам виноват. А ты жми, крути лапами…
Вот и тогда, после разговора со стариком, он представил себе Катю, их молодость. Вспомнил все хорошее, что было у них, и — простил. Жизнь! Трудная штука — жизнь. А девчонка вроде хорошая растет. «Я, папка, — говорит, — крановщицей стану. На самом высоком кране, какой есть у вас на стройке, работать буду».
Здесь есть высокие краны. И руки нужны. Пускай поработает, как подрастет. Большое идет строительство. И люди хорошие. Только вот Хрумилин, черт бы забрал его душу, хитер больно…
Еще минут двадцать Бояриков ехал по льду реки. Затем лед незаметно — через пологий береговой откос — опять сменился узкой таежной дорогой.
Снег теперь летел сильнее. Слышно было, как он шуршал по металлической крыше кабины.
Пришло время закурить очередную папиросу. Ветер задул спичку. И два, и три, и четыре раза. Бояриков притормозил у какого-то мостика через канаву, прикурил.
На мосту одно бревно выскочило из паза, лежало наискосок.
Бояриков вылез, вытащил из-под сиденья топор.
Время перевалило за полночь.
Бояриков не говорил себе, что смертельно хочет спать, и просто надо сделать передышку. Отдохнуть от однообразного тарахтенья мотора, от поскрипывания пружин в сиденье. Для этого он и вылез.
Бояриков осадил бревно в мостках, пристукнул его топором. Потом со всего размаху всадил топор в пенек, накрытый лохматой шапкой снега. Долго смотрел, как все мельче и мельче дрожит топорище.
Как бы он спал сейчас, если б не поехал! Самый сон…
Черный и молчаливый стоял вокруг лес.
Цепочка маленьких следов пересекала дорогу, пропадала во тьме, за освещенной фарами полосой снега.
Бояриков сделал несколько шагов по следам, присел на корточки. Определил — дикой козы след. Где она сейчас, в такую ночь? Страшно ей, маленькой, поди. Холодно.
Убрал топор, сдвинул на затылок промасленный танковый шлем, обеими пятернями поскреб свалявшиеся под ним волосы и полез в машину.
Да, если б не опыт колымских рейсов, он не мог бы сегодня сделать этот рейс. Колыма! Заполярье. Как красиво башнер рассказывал об Арктике. «Арктика — это пурпурное незаходящее солнце; это брильянтовое северное сияние; это быстрые, как ветер, северные олени», — так говорил башнер. Ему бы только стихи сочинять…