К завтраку Проня уже был на курорте, а вскоре — на приеме у врача. К Прониному удивлению, врач отыскал в нем чуть ли не десяток болезней — и в руках, и в ногах, и в сердце, выписал книжку и бодро заверил:
— Ничего, к нам на костылях приезжают, а глядишь — танцуют.
После обеда Проня обошел территорию курорта и везде — на аллеях, в беседках были люди и все группками, кучками, парами — беседуют, шутят так, как будто они здесь уже сто лет, а не приехали сюда каждый по отдельности, как Проня, вчера или сегодня.
— Ну вот и картина, — бормотал Проня. — Они, значит, тут, а те — дома…
Потом он пришел в палату. Соседи, которых он еще не запомнил, где-то гуляли. Проня достал из чемодана принадлежности для писем, сел и задумался: как начать письмо?
Писем он не писал, кажется, всю жизнь. Когда-то давно-давно, еще жил в деревне и ему было лет семнадцать, он влюбился в девчонку из соседней деревни и писал ей письма. Давно, а вот помнится, как писал. И начал:
«Пущено письмо двадцатого июля. Лети, мое письмо, извивайся, в руки никому не давайся».
Написав вступление, Проня задумался. Нужно приступить к конкретному, а конкретное у него — каша.
«Вот и отлетел я от дома, — продолжал он. — Ты одна теперя там и смотри поглядывай…»
Ему стало тоскливо и боязно, и ревность услужливо подталкивала карандаш: напиши, дескать, не вздумай там водить шуры-муры. Я ведь помню, когда ты мечтала о молодом, но он сдержался и ограничился только «смотри поглядывай». Подробно описал дорогу. И, мол, тут, на курорте, не чище: «за каждым кустом шушукаются да целуются», — приврал он.
Проня потер лоб: как бы этак зацепить Машку, чтоб и она так помучилась, как и он здесь, чтобы покрутилась за мечты свои, хоть давние, но нехорошие, и, не дай бог, если что там учудит, так чтоб недаром ей прошло.
Увлекся враньем, потерял меру и дальше уж, что называется, начал рубить сук, на котором сидел: дескать, увивается тут за мной бухгалтерша.
Он унес письмо в ящик. На обратном пути задержался у диковинных, почти по пояс человеку, шахмат. Два интеллигентных старичка ходили между фигур, и лица их были важны и глубокомысленны.
— Мат вам, Вадим Сергеевич, — сказал лысый старичок другому в шляпе.
— Да-с, тут уж никуда… — развел руками побежденный. — Поздравляю, Артем Андреевич.
— Как это — никуда? — Проня вошел на шахматное поле. — Конь сюда. Так? Пешкой прикрываешься. Эх ты, шляпа!
— Однако, молодой человек, вы грубоваты.
— Какой я тебе молодой? Ну давай переиграем. Ну с кем?
Из болельщиков выделился парень.
— Давай. На бутылочку.
Проня вцепился за нос рукой, задумался.
— Мы вот так.
— А мы так. — Парень думал недолго.
— А что же мы? Куда мы прыгнем? — Проня дергал себя за нос. — Вот так.
Парень ответил сразу ходом, и Проня понял, что имеет дело с сильным шахматистом. Он закивал ритмично носом, по спине у него прошел озноб вдохновения, в мыслях замелькали варианты ходов своих и противника, и вот она, тоньше волосинки, возможность выигрыша. Но он еще действует и психологически.
— Да-а, зажали вы нас — ни, это самое, ни вздохнуть, — усыплял Проня бдительность соперника.
— Ясно, матовое положение, — подтвердил Вадим Сергеевич.
— Да, никуда не деться, — Проня хлопнул себя по лбу и отдал пешку.
Парень задумался, но пешку взял.
— Пожалуйте бриться. Шах. Вилочка!
— Как же это? — парень растерянно огляделся и свалил короля. — Вот даешь!
— Филигранно, классически! — восхищались болельщики, Проня не скромничал.
— Мне это — плюнуть. Я на шахте всех чешу.
И сразу он стал свой для всех и все для него тоже. Потом они с парнем сидели в далекой беседке, говорили о шахматах, о работе и о курорте, и Проне было хорошо и легко.
Илья с Валей ушли в сознании далеко, и опасения за Марию рассеялись в прах. Ему даже не верилось, что он только сегодня ревновал ее и заранее подозревал бог знает в чем.
— Я, брат, сегодня номер отколол.
— Чего ты? — искренне встревожился парень.
— Да бабе письмо нехорошее услал.
— Ну ты зря. Подозреваешь, что ли?
— Какой там! Дорогой встретил парочку полюбовников. Ну моча стукнула в голову.
— Пошли во след другое — простит!
Проня покачал головой.
Ночь он не спал. На рассвете занял очередь к врачу. До десяти часов дня маялся, дожидал врача, и это время показалось для него вечностью.
— Слушаю вас, — сев за стол, сказал врач.
— Мне надо уехать. Дайте документы, — выпалил Проня.
Спросив фамилию, врач отыскал карточку, стал читать.
— Никуда вы не поедете — у вас комплекс заболеваний.
— Я не в тюрьме и уеду хоть как! — загорячился Проня.
— Так в чем дело? Я должен, как врач, знать.
— Личное.
— Ага, понятно, — улыбнулся врач. — Успокойтесь, здоровье прежде всего.
— Я лучше тебя знаю, что мне надо. — Проня не заметил, как перешел на «ты», и его тон взорвал врача.
— Берите и уезжайте, — сунул Проне документы. — К чертовой матери! А на предприятие будет письмо и соответствующие выводы. Тоже мне Отелло!
«Давай кипяти, — подумал Проня, выскакивая из кабинета. — Мне теперь одна забота — опередить письмо».
Дорога домой — это было самое ужасное в жизни Прони. Его бросало в жар, едва он представлял, что Мария уже получила письмо. То успокаивал себя мыслью о плохой работе почты: «Пока из сумки в сумку будут перекладывать…»
Опять же это — электроника на почте. Представлял сейчас Марию с письмом. «Ну, наклепал на себя, чтоб меня… Век Машка не простит выдуманной бухгалтерши. О-о! Пень гнилой, скотина безрогая!» — проклинал себя.
Исхудавший, с обвислым носом и плечами, похожий на пингвина, Проня на рассвете постучал в свою дверь. Долго ничего не было слышно, и у Прони сердце колотило под горлом: получила — не получила, получила — не…
Послышались мягкие, тысячу раз слышанные Проней шаги.
— Кто там?
— Я, Маш.
Мария открыла дверь и молча ушла в комнату.
«Все. Каюк!» И даже в животе резануло.
Мария стояла посреди комнаты в ночной сорочке, босая, с письмом в руке, такая родная, своя, и сейчас неприступная и страшная.
Маршалы в отставку не уходят
Проснулся Василий Андреич, как всегда, часа на два раньше всех. На подъем он был — сколько себя помнит — легким, и не было с ним такого, чтобы, подымаясь с постели, помечталось: «Эх, поспать бы еще!»
Обычно тело еще удерживало остаток сна, но неторопливый ум Василия Андреича, не замечая этой тончайшей неги, уже перебирал все предстоящие дела, которые ему нужно сделать за день.
Он почти не думал о сделанном год назад или вчера (что сделано — то сделано) и не спохватывался, сожалея: «Ах, дескать, не так нужно было делать, а эдак. Да, начать бы жить снова, все бы повернул по-иному».
Мера жизни у Василия Кряжева — это работа. И если спрашивал у него кто: как, мол, раньше-то он жил?
— Ничего, — отвечал, — поработал, — и вроде бы прислушается к далекому, возникающему в теле чугунному гулу работающих мышц.
Пробовали как-то расторопные, много знающие люди выведать у Василия Кряжева его мечту. Какая-то девчушка, придерживая на ремне коробку, совала под нос Василию решетчатую железную култышечку микрофона и настойчиво требовала:
— Вы уж скажите о своей мечте. Так мы от вас не уйдем.
Василий поворачивал каску козырьком в сторону, чтобы не слепить светом людей — дело было в забое, — мучился, озираясь на напарника корреспондента, кругленького, как колобок, мужика.
— Ну, ну, смелее, чего вы! — подбодрил его «колобок». — Мечта — крылья человека. Вы, я думаю, не бескрылый.
— Да уж это… возмечтаешься, бывает… — У Василия Андреича даже голос зазвенел. — Вот на лопату, покидай ею уголь…
Он совал лопату в руки журналисту. Тот улыбался, отводил лопату в сторону.
— Вы не поняли вопроса…
— Как не понять. — Василий Андреич, приподняв лопату, поворачивал ее то одной, то другой стороной. — Это же мечта! А просто сказать — лопата «Караганда». Свояк с Запада прислал. Она в руках-то что лист бумаги, и износу ей нет. А теперь вот местная, — Василий Андреич взял другую. — Колода! Раз в пять тяжелей и гнется, как репа.
— Что вы?! — замахал журналист ручонками-ластами. — «Караганда» — это желание. Вы путаете желание с мечтой, а она должна быть глобальной… Не думаю, чтобы вы не мечтали о рекорде… А? Как, угадал?! — Довольный своей проницательностью, он заулыбался.
— О рекорде не мечтал, — спокойно, не в тон ему сказал Василий Андреич. — Не спортсмен я, а рабочий. Работаю я уже давно, и еще потеть долго. Так что баловаться рекордами некогда.
Были и крылья. Помнится, родился у него первенец — Михаил, а перед глазами день и ночь еще трое неродившихся. И обличье их виделось ему в виде мальчишек-подростков. Лобастые такие мужички, белобрысые, всегда занятые делами: огород вскапывают или мастерят что под навесом у летней кухни. Мечталось о сыновьях, а Наталья, жена ненаглядная, после Мишки Татьяну, Валентину да Светку как нарисовала.