– Молитесь! – уже не кричал, шептал Инги, а перед глазами из пыли вылеплялись дикие, уродливые лица недолюдей, острозубых перевёртышей, жадных, хищных.
– Всеотец, если слышишь, молю, изгони тварей песка, – шептал горячечно, не понимая, что же говорит, – не дай им напиться нами, охрани нас, проведи нас долиной тени, на тебя уповаю я…
Вдруг посветлело. Вдалеке за полосой песка снова сверкнуло зелено-синим, и Инги, вздохнув, пробормотал: «Спасибо, Всеотец» – и, повернувшись, увидел Леинуя, открывшего от изумления рот.
Больше никто не бунтовал и не бился в припадке. Молча бросились чинить, чтобы поскорее убраться от проклятого места. Когда пришла вода, налегли на вёсла и гребли, задыхаясь, пока берег не скрылся из виду. А Инги, стоя на носу корабля и глядя в искристый простор, пытался понять, что не так, и звал тех, кто погнал его на полдень. Но лучше не становилось, а было как в детстве, когда чья-то сильная рука швыряла в угол, будто ветошь, походя, не обратив внимания на мальчишеские угрозы и мольбы. Конечно, каждый волен взывать к своему богу, в этом нет ничего странного или зазорного. Даже если это бог силы, презирающий всякую слабину…
Через четыре ночи и три дня увидели множество птиц. Птицы вились над берегом, бросались вниз, снова взлетали. Инги приказал пристать. Его неохотно послушались. Берег раскрылся мелким заливом, в который впадала настоящая река, полузадушенная дюнами и серым тростником. Вода в реке была солоноватой и ржавой – но пригодной для питья, а в речном ущелье нашлась целая роща низких кривых акаций. Большая часть их давно умерла, но так и осталась стоять, иссохнув под знойным ветром. Топор едва входил в их закаменелые стволы. В заливе оказалось много рыбы, и вечером у костров люди пели и смеялись – впервые за недели. Лишь Инги ушёл в темноту. Поднялся на невысокую скалу над рекой, сел, глядя на звёзды на востоке, на тёмные спины холмов.
Услыхав шаги за спиной, не обернулся.
– Я рядом с тобой присяду, – прогудел Леинуй. – Беспокойно мне от думы. Говорить хочу.
– Говори, – разрешил Инги равнодушно.
– Я уже долго с тобой. Много тебя видел. Знаю тебя. Ты не думай, что один только ты и знаешь, как оно с богами. Они у меня тоже и тут, и тут, – он ткнул толстым пальцем в лоб, потом в грудь. – И вижу я: кроме зла и обид, нет от них ничего. Потому люди от них и отступились.
Инги рассмеялся.
– Чего, я глупость говорю?
– Да нет. Как раз ты очень правильно говоришь. То же самое говорил старый Вихти перед смертью.
– Так он крест принял, помираючи.
– Да. Он стал слабым и решил искать силы и покоя у нового бога.
– Я его понимаю. Иногда мне тоже кажется, что я их вижу. Лица как скалы. Жалости в них на ноготь нету. Я и не ведаю, дают они хоть что или только забирают. Чего уж про народец наш говорить… Да и ты тоже ведь разуверился в них.
– Почему ты так решил? – спросил Инги, повернувшись.
Но Леинуй не отвёл глаз.
– Потому что ты давно уже не тот, каким пришёл в село-то наше. Ты на каждой земле, где нам жить случается, меняешься. Люди-то не понимают, а я подмечаю. И у нас-то уже говорили: дескать, на самом деле ты человек креста и нового бога.
– Ошибались они.
– Да, ошибались, я уж знаю. Но снаружи-то: капище уничтожил, язычников вырезал, жрецам бога нового добычу давал. А это ты попросту под людей и обычаи новые применился, себя подстроил, я-то вижу. Потом, в Тронде, вообще как подменили – уже и не новгородец вовсе, а чистый ярл тамошний. И выговор, и взгляд. И даже храбрость твоя всегдашняя – она как камень гранёный. То одним, то другим боком повернётся, и всё по-разному. Ни наши, ни новгородские так на поле под метелью не остались бы камнем стоять. Отбивались бы, уходили. А ты – и сам чуть не сгиб, и всех уложил. Клятву будто дал стоять, пока не срубят. Когда к испанским этим франкам приплыли, ведь тоже: раз-два, и уже другой совсем. Как здешний вояка из тех, кто породовитее. И будто христианин, да не такой, как в Новгороде, а самый что ни есть здешний, и говоришь откуда-то на языке жрецов их. Потом к обрезанным перекинулись – и тут ты хоть и страшный, но почти что свой у них, обычаи понимаешь и язык. Я ведь догадался, зачем ты младшего моего домой отправил. Не потому, что по сыну тоскуешь и Вирке своей, огнём меченной. Не из жалости – потому что нет в тебе её. Отправил ты тех, кто за тобой меняться не поспевал, кто тянул бы тебя назад, напоминал бы о тебе прежнем. А мы, кто остался, – твои подголоски, тени твои. Ты идёшь, и мы следом, не потому, что хотим, а потому, что никак иначе. Сгибнем без тебя.
– Ты это правильно заметил. Но если ты про это никому говорить не будешь, все мы проживём больше.
– Я-то не скажу, зачем мне? – Леинуй ухмыльнулся. – Если скажу, думаешь, поймёт кто? Самое большее, решат: про колдовство твоё говорю. Остальные-то не понимают, что с ними делается. Хорошо им, когда ты рядом, вот и всё. Они уже давно и родню забыли, и блины. В речи-то их одно слово своё на пять чужих, и не замечают. Но это всё не самое важное. Разговор-то я затеял не чтоб показать, какой я мудрый стал, около тебя отираючись. Раньше я думал: хоть боги-то твои прежние, говорят тебе, вот ты и идёшь, и мы за большим, как детки за тятей, тянемся. А ведь и боги твои меняются. Лица у них уже не те, и ты на них не так молишься. Правда? Ты ж тогда, на берегу бесовском, песчаном, будто новому богу молился, а услышали тебя старые. Или нет?
– Если б я знал сам, – только и ответил Инги.
– Так вот, хозяин: я не знаю, куда ты нас ведёшь и зачем. Не уверен, что ты сам понимаешь. Тянет тебя, и всё. Я ж понимаю, что с тобой тогда, в Похъеле, случилось. Старик тот страшный – он же и родич тебе, и такой же, как ты. Он же своё колдовство в тебе оставил. Потому ты и языки будто вспоминаешь, а не учишь, и помнишь непонятно откуда берега и горы. Я это всё понимаю. Ты – из детей твоих богов, а мы – так, пасынки. От тебя они хотят такого, чего не выдержит никто другой. Ты любого из нас больше, будто лось с зайцем рядом стоишь. Но это неважно. Ты знай только: мы все, кто долго с тобой был, всегда за тобой пойдём и всегда на твоей стороне станем, что б ни случилось. И если ты будешь молиться новому богу, другому новому, или тому, которому обрезанные молятся, – мы повторим за тобой, и никто не скажет слова против. Разберись с собой, хозяин. А мы следом.
– Спасибо, Леинуй, – сказал Инги. – Я разберусь. Обязательно.
Изогнувшись, как изготовившийся к прыжку кот, на них обоих глядел из сумрака Хуан, притаившийся за камнем. Хозяин ушёл в ночь. Одного хозяина отпускать нельзя. Он хороший – добрый и мудрый. И очень, очень сильный. Но не как сеньор Гонсалес. И не как бешеные рыцари Калатравы. Он как камень сильный, не как люди. Но спина его – не камень. Если Хуан не устережёт, то кто же? Когда пришёл этот Леину, огромный, не человек, помесь буйвола с валуном, Хуан чуть из-за камня не выпрыгнул. Хоть и не враг он – говорят, побратимы хозяин с этим Леуни, – а всё же так угрозой от него и разит. Добра в нём нет. Хозяин очень жестокий, жесточе даже полулицего, который бес в человеческом теле, но с ним спокойно, потому что он – как отец. Суровый и страшный, но всё-таки отец. А Леони этот – чужой. Пришелец в семье.