Бодро, как хозяин, собравший вовремя урожай, как непромахнувшийся охотник, держался Увар, всем подливая кругом вина, всех угощая... И то сказать, как в другое время зашло бы к нему такое важное лицо, как полковник? (Слепая никуда из дому не выходила и даже на гулянье у Увара не была, но говорила угрожающе: "Я свое, голубчики, возьму!.. Постойте-ка, как завтра у Ивана гулять будете!") Зато Ундина Карловна угощалась безотказно. Она сидела густо-малиновая, и взмокли и развились на лбу ее волосы, закрученные было барашком. Она говорила мало, зато много смеялась своим низким густым голосом (сожитель ее немец-слесарь в это время как раз уехал на несколько дней чинить водопровод в одно из дальних имений).
Шафер Ивана, парень-плотник, все перемигивался с Павликом, раз за разом опрокидывая в белозубую пасть водку, и однообразно, но очень твердо усвоенно приговаривал:
- Потрудился в церкви над дядей Иваном, - ишшо потружусь: я человек рабочий!
И Павлик видел, что он, молодой еще, но уже не сомневающийся в себе, выпить может чрезвычайно много.
Устинья все только пригубливала, как хозяйка, однако весьма порозовела, и когда Арине вздумалось петь свои старые деревенские песни, очень протяжные и очень жалостные, она обняла ее, прижалась к ее плечу и тоже вступила в мотив - но на втору, в альтовых нотах, - а нутряными, точно из живота идущими, визгливыми бабьими верхами всецело завладела Арина.
И когда Устинья жаловалась грудью:
Мил уехал, мине бросил... а-а-ах!
Ще-й с малюткой на руках!..
в неутешную высь взвивалась, закрывая глаза, Арина:
А малютка та Анютка... го-о-о!
Ще-й похожа на него-о-о!
И щедрые слезы у нее лились.
- Ишь! - показывал на нее пальцем Иван, оборачиваясь к Увару, удивленно и почти умиленно даже.
- Вот те и "ишь!"... Прямо, можно сказать, не жена это тебе, а настоящий соловей курский!
И взматывал лихо белобрысым вихром.
Когда Павлик вышел от них, было к вечеру уже склонявшееся солнце, голубизна и общеземная звонкость, упругость, прозрачность и ширь...
Горы стояли почти сквозные, до того отчетлив был на них каждый камень и каждый бук!..
И хотя знал Павлик из книги, данной ему Максимом Михайлычем, отставным учителем гимназии, что и крепости, построенные то Юстинианом, то потом генуэзцами, на них были, не одни только белые монастыри, все же в монастыри охотно верилось душе, - в крепости нет.
И долго сидел и смотрел Павлик, и везде он видел здешнего бога. Он был совершенно беспечный, этот бог... Он то отдыхал безмятежно там, на горизонте, на грудах мягких, как пух, кудрявых, всегда слегка позолоченных облаков, то пролетал тихо над морем, и по ним, стремясь ему навстречу, чуть-чуть подымалась глубина вод, миллионом морщин бороздя голубое; то он проходил где-то совсем около, совсем близко, и тогда приветнее, гуще и смолистее пахли порыжелые зимние кипарисы.
Павлик уселся на косогоре, там, куда не долетали буйные звуки Ивановой свадьбы, и ему представлялась другая свадьба.
Сидит за столом не пьяная красная визгливая Арина, а бледная глубокоглазая Наталья Львовна. Этот стол - голубое море, и она - одна... Тщательно отметала от нее Павликова мечта рыжеусого плотного Макухина с уверенным в себе золотистым тугим затылком.
Это была невеста, еще ожидающая жениха, и хотя и видел Павлик мельком, как уезжала Наталья Львовна с Макухиным, как с женихом, теперь, именно вот в этот, радостный для него день, когда ни в крепости, ни в войны даже, вопреки всякой истории, не хотелось совершенно верить обрадованному будущностью телу, не хотелось верить и в это.
И когда из дачки Носарева вышел, наконец, пьяненький, волочивший по земле николаевку, очень нетвердый на ногах полковник почему-то с раскрытым письмом (и конверт сиреневый) в руке, Павлик вскочил подброшенно и заработал костылями ему наперерез... Еще издали видел он, что в письме этом, неизвестно откуда взявшемся вдруг, было что-то важное, только не радостное, нет: не такое было лицо у полковника.
- Что это?.. От кого?.. От них?.. От Натальи Львовны? - еще издали кричал Павлик, работая усиленно костылями.
- Представь себе, братец ты мой!.. - почему-то так интимно, как никогда раньше, отозвался полковник. - Иван-то этот, Иван-дурак... - Вчера еще получил на почте, - вообрази!.. И все в кармане... в кармане своем... Платок вынимал, - и на пол... письмо... Увар поднял... Не дурак, а?.. Я... осерчал... и я... ушел.
- Да уж и время!.. И хорошо сделали, что ушли, - одобрял Павлик, а сам все тянулся к раскрытому письму глазами.
Осовелый, с глазами блуждающими и мутными, сказал вдруг полковник тихо:
- Алексей-то Иваныч наш... Удрал-таки... Удрал!..
- Куда удрал?..
Ясно стало Павлику: если есть в письме об Алексее Иваныче, значит, есть и о ней...
- Штуку... штуку, говорю, удрал! - бормотал полковник, наклоняясь к самому его лицу и обдавая его спиртным дыханием.
- Какую?.. Да говорите же!..
- Удрал штуку... и уже сидит!.. В тюрьме!
- Убил, что ли, кого? - испугался вдруг страшно за Наталью Львовну Павлик.
- Убил все-таки... того... или ранил... Своего-то убил... или, может быть, ранил...
Очень растерянно почему-то, растерянно даже для пьяного, бормотал полковник и совал в самое лицо Павлика дрожащее письмо.
- Да кто же это пишет наконец? Он сам?
Не хотелось брать Павлику письма Алексея Иваныча...
- Как "кто"?.. На-та-ша!.. Странное дело... Разумеется, она... Наташа!..
И Павлик тут же взял и взволнованно вобрал в расширенные глаза каждое слово, написанное беглым красивым не женским совсем почерком Натальи Львовны.
Она коротко писала о том, что Алексей Иваныч на вокзале встретил своего Илью и стрелял в него, за что теперь арестован и сидит в тюрьме. Ни о Макухине, ни о близкой свадьбе не было в письме ни слова.
- Ну, хорошо!.. А свадьба?.. А как же их свадьба? - почему-то весело спросил Павлик.
- Свадьба?.. Видишь... вот... Ни гу-гу про свадьбу!..
- То-то и есть! - торжествующе выдохнул Павлик.
- Что ты... "то-то и есть"?..
- Я знал!.. Я это знал!.. - загадочно ответил Павлик, очень изумив этим даже пьяного полковника.
Проводив до самой калитки дачи Шмидта грузно шедшего Добычина и даже подобрав и подправив ему на ходу сползавшую николаевку, Павлик прощался потом с вонзавшимся в горы солнцем, и с морем темнеющим, и с горами, надевающими лиловое передночное, не так, как он прощался с ними ежедневно до этого дня. Теперь он отлично знал, что завтрашний день будет вновь чудесный теплый солнечный день и что так это и пойдет дальше.
Когда он вошел снова к молодым, там уже было накурено - сизо, совершенно пьяно и очень крикливо. Даже Максимку напоили, и от водки он, сидя на полу, болтал головою и плакал, но скоро, забившись в угол и зажавши руки между колен, свернулся клубком, как собачка, и крепко заснул. Другой спал на коленях у Устиньи, нисколько не мешая ей пригубливать и петь жалостные песни...
- Друг! - обратился к Павлику парень-шафер. - Кабы тут где гармоньи разжиться!.. Эх!
И, страшно оскаливая белые зубы, сплошные и частые, все стучал новыми каблуками в пол, из чего заключил Павлик, что и плясать он мог бы так же сколько угодно, как пить.
Арина была уже бескостой: ее все клонило, то влево, то вправо, то назад, то вперед, и если бы не было вправо Ивана, влево Устиньи, впереди стола, а сзади спинки стула, она давно бы упала, но при такой поддержке со всех сторон еще брала заливистые верха и лила блаженные слезы.
Иван кивал на нее удивленно Увару, а Увар говорил, видимо, в сотый раз:
- Не жана ето тебе, - а истинный соловей!..
На другой день Павлик послал своему отцу в Белев открытку, в которой было два подчеркнутых радостных слова: "Я поправляюсь".
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
БРАК НЕЗАКОННЫЙ
Судебная палата не задержала дела, и когда было написано, просмотрено и подшито с десяток нужных бумаг, Алексей Иваныч Дивеев, пришедший в себя в больнице и выпущенный из тюрьмы на поруки, стараниями Макухина и Натальи Львовны очутился в лечебнице Худолея.
Память к нему вернулась, острый припадок болезни прошел, осталась только сосредоточенность, точно всматривался и вслушивался он во все издалека, заметные усилия делал, чтобы вглядеться и вслушаться, не сразу и не со всяким вступал в беседу, зато быстрей и неожиданней стала его речь.
Занявши койку Иртышова, он подозрительно рассматривал всех в нижнем этаже, даже Прасковью Павловну, сам никогда ни о чем не спрашивал, а когда спрашивали его, отвечал осторожно, односложно; но уже на второй день удивил о. Леонида вопросом быстрым и отчетливым:
- Батюшка, вы верите в то, что вы - батюшка?
- То есть... как это именно?.. - и о. Леонид замигал на него длинными ресницами обеспокоенно и участливо.
- Видите ли... вот что... Я хотел сказать только это вот... Тайна, загадка, недоступное науке... то, - во что верят... то, чего не знают и во что верят... Вы верите?
О. Леонид знал его историю и видел перед собой зоркие и прячущиеся глаза на очень усталом лице, глаза ожидающие, чересчур серьезные... и потому он ответил серьезно и просто, охватив бессильную бороду слабой рукой: