Сашка, деревенский мужик, заехавший на белом коне и с белочкой на плече, рвавшийся в первые сутки в дверь, на вахту – отдуплился, отмяк, взял на себя все полы, все, как он назвал, сам "пхд" (производственно-хозяйственная деятельность), и даже постарался больше никого к этому не подпустить:
– Я сам! Ух, как соскучился без работы! Дайте мне фронт работы, не могу просто так сидеть...
Для некоторых, может, это и нежданное благо – есть время протрезветь, подумать, поразмыслить – кем жил. У Сашки уже от пьянки – ни семьи, ни угла своего, ни хозяйства, ни перспективы впереди. Ему полезно пообщаться с людьми – это точно. Он в своем покинутом на произвол судьбы лесном поселке, в одиноком углу в малосемейке – не ел столько, и не отдыхал, и не видел себя со стороны, как катился коробком вниз, как камнем летел на дно адской пропасти. Правда, с пищеварением у него наладилось не так быстро, как с рассудком – за годы питья – не того, заржавел механизм. Съест порции три, а потом неожиданно, в самый неподходящий момент – как сделает залп! И из-за ширмы – звуки, будто заводит кто-то подолгу дряхлый мотоцикл, и повсюду запашок "несгоревшего" топлива – так и до булемии недалеко... И шутки по хате соответствующие – тех, кто не спит, убаюканный в тысячный раз повторенным "Белым теплоходом...", кто уткнулся в подушку от удушающей хим. атаки запахом проскочившей через Сашкин организм чисовской баланды, макарон, кислого серого хлеба, испеченного на дрожжах десятилетиями не менявшейся закваски, с достопамятных красно-кровавых времен.
Кем он мог бы быть, Сашка? Без одной секунды электромастер (не досдал один зачет, запил), кандидат по лыжам (бегал за район, дальше денег не хватило), состоявшийся охотник и рыбак – три избушки в Удорской тайге, и несостоявшийся муж и отец троих детей: девочки и девушки... И – никто.
Все в прошлом – охотничьи тропы и рыбацкие избушки. Как в прошлом и спокойствие того края, где раньше были только охотники и рыбаки. Сто лет назад в этом краю не было ни самоубийств, ни намеренных убийств. Как не было ни "Трои", ни падающих с неба отработанных ступеней ракет, несущих не только заработки искателям металлов, но и настоящий повальный рак и прочие "прелести"... В недавнем, социалистическом прошлом – этот край был отдан болгарам, которые получили его в виде своей лесной делянки, и угнали, сколько могли, в солнечную Болгарию – и леса, и девчонок... Оставив на растерзание пустые общаги и временные дома.
Он из тех, кто способен, в минуты трезвости, матернуть главу района: что ты делаешь? почему все распродал, мать твоя женщина? почему все ларьки в селе у кавказцев? Почему разрешаешь везти сюда "Трою"? – и не больше. Сказал, значит успокоился. Вынырнул на миг из пьяного угара, убедился, что работы нет, услышал горькое, что у главы района родни неустроенной хватает – и восвояси, в запой.
Лучшие друзья удорских девушек – это иммигранты...
– Эх, скорей в поселок! Тайгу косить... – мечтает вслух Сашка, закончив влажную уборку и усевшись теперь забивать нитками пули.
Мелькает Мерилин Монро. Редкая фотография из гламурного журнала, который весь уже почти ушел на нужды дорожников: менты ходят с баграми по улице чуть не каждый день, и рвут коней. И надо ловиться, надо стрелять этими пульками из духовых ружей, как мексиканские индейцы, и ловить нитки соседей. Мерилин Монро, превратившись в призрак, исчезает в повседневной дымке. А фотография была уникальная. Она и еще кто-то в редкий миг семейного быта. В фартучке. Бутылка вина на столе, сыр, еще какая-то съедобная мелочь. Рядом с двумя шикарными белыми девушками – двое каких-то американских высушенных кумиров. По-моему, Артур Миллер, и еще кто-то. Миг этого мира – белая девушка это нечто имеющее самоценность – принадлежность этому крючковато-небритому существу – ревность... Как красный мазок в черно-серо-белом мире. Миг самоценной непреложной красоты – белая девушка, не изнуренная онорексией, не втиснутая в 90-60-90 – просто белая девушка, как образ из снов – это неожиданное наше настоящее. Это те, кто пишет Шувалу и Сове, это те, кого мы не видим, но уже любим. Это Ева из рая. Это изнуряющая своей недоступностью мечта-мираж, превращающийся под грубыми Сашкиными пальцами в тонкий конус, проклеенный размякшим до клейстера чисовским мылом или "хозяйкой".
– "В эфире трансмировое радио..." – проскрипел радиоурод. Репка сразу застонал сквозь сон: – ...Опять грузпакет... Воркута, убей, или нет, сделай потише...
– Новости о загробной жизни, – прокомментировал Воркута, вставая на цыпочки, чтоб достать черное колесико, регулятор громкости этой назойливой американщины, холодной, как слово о друзьях девушек, сказанных Мерилин явно от тоски в окружении американских заморышей, не способных оценить, что такое белая девушка... Лучше б молчала – эта грусть, безнадежная, вечная, лишена будущего. Эти песни не будут петь за русскими слезливыми застольями... Их участь – миг жизни, ницшеанское "женщина – для отдохновения воина" – тоже лишь миг между ничем в никуда. Это не наше...
Грузпакет кончился. Аккорды из "Подмосковных вечеров", и вновь – новости, в Кызыле и Абакане двадцать два часа, грабителей в Чите взяли...
Сашка, послушав наши комментарии, тоже разделяет среднее наше статистическое. Вернее доверчиво считает: да, надо взять деньги у этих банков, как можно больше, и – в дело (или поделить?). Куда угодно, пусть это золотишко не лежит в ячейках, как в мертвых ульях, а крутится в стране – где-то пилораму сделают, где-то молокозаводик... Глядишь, и до него доберутся, и ему достанется поработать... А тех, кто стабилизационный фонд за рубежом держит и границы открыл в одну сторону (на вывоз) – в лес, или к стенке, или хотя бы пошелестеть у них над головами дробью, крупняком... Вот это тема.
Говорю: – Сашка! Чтоб пуль всегда было не меньше десяти, чуть оборвали дорогу или ** залезли с баландерами крышу чинить – чтоб запас был, ловиться... А не то Сова, как пулемёт – ему только подавай, все расстреляет...
Сова, едва словившись с последней пули, сидит наверху, у решки, курит, делает вид, что его это не касается.
– Яволь! – щелкает босыми пятками Сашка, и неуклюже вскидывает вверх правую руку. Истинный ариец. Беспощаден к врагам Удоры, Коми, тайги, хороших людей... Вымирающий пока что тип русского мужика. Лучший друг в будущем какой-нибудь хозяйственной вдовушки со своим домиком, участком, субботними пирогами, широкой грудью и добрым сердцем, каждой второй зрелой удорки... Лучшие друзья вдовушек, уже отчаявшихся увидеть хоть какой-то просвет в водовороте смерти, схватившей в свои лапки села и поселки – прочухавшиеся арестанты... Но пока до вдовушек – далеко, как до полюса на лыжах.
Вечер. Сашка держит на весу, как щит, свернутый матрас, перетянутый старым конем, как ветчина, чтобы не расползался. Костя-Побег, мастер не только делать ноги (шесть побегов), но и на всякий ширпотреб, соорудил из старой кожаной куртки пару боксерских перчаток. И теперь Репка, одев перчатки, лупит по матрасу, вспоминая свое тхэквондо – руками, удар, удар, ногой с разворота, выдох. Сашка красен и счастлив:
– Еще, давай еще! – требует он от быстро выдыхающегося Репки, и уже сам его пихает, отталкивает матрасом.
– Фа! Фа-а-х-ц!.. – Репка лупит, увертывается, прорезает двоечки, троечки, опять с разворота ногой – Й-а-с-с-у-у!
Сашка с матрасом шатается по пятаку, как истукан. Репка пару раз мажет, попадая Сашке по руке, вскользь по скуле. В пику смотрит продольный, стучит по глазку:
– Что у вас такое?
– А, это. В порядке все... Учу малого спорту – успокаивает его Репка, и обернувшись к Сашке, который вдвое старше его, орет:
– Эй, ты как там, п…дюк? Не убил?
– Ничего, ничего! – радуется Сашка. – Хоть какая-то работа! Хоть какая-то... Слава Богу! Слава Богу... Вот мне повезло, что сюда попал... Вот спасибо! Без вас я бы кто был? Я бы был никто... Жизнь свою профукал, проморгал. А сейчас я человек...
– Эй, держись, п…дюк! Процесс превращения в человека только начался... – Репка похлопал перчатками друг об дружку, и перед тем, как молотить матрас, воскликнул, как гундосый телеманьяк-комментатор, объявляющий с затяжечкой предстоящий миксфайт: – В синем углу р-р-ринга… Са-а-а-ашка – вверх голосом. И вниз: – Лесоповал!..
Репка быстро выдыхается и уже валится на бодро держащегося на ногах Сашку, как Джордж Форман на Моххамеда Али. Тут на его счастье звякает кормяк – приехала телега жизни – баланда, вечерняя кормежка. Злые зеки, принимая шлемки с сечкой из рук баландера, начинают его обихаживать:
– Эй, заяц красный! Запомни, волки капусту не едят! А сечку приходится... Чтоб тебе зайчиха твоя так давала!
– Чтоб тебя дети так на работу собирали!
Продольный, смотревший до этого на бесплатный репортаж по муэйтай, отвернулся, сделав вид, что это его вовсе не касается – это дело наше внутреннее, преступного мира – между "людьми" и рабочкой, зарабатывающей себе УДО сотрудничеством с "красными".