Затем переступили через порог храма победители на панафинейских состязаниях, а вместе с ними судьи и первые лица в Афинах.
Звуки музыки раздались громче, громче гремел пэан в мраморных стенах, когда сверкающий образ богини открылся наконец взорам всех афинян.
Так же ослепительно, как и храм, сверкала колоссальная фигура богини, нагие части ее были сделаны из слоновой кости, остальное из золота. Задумчиво глядела перед собой серьезная, прекрасная голова, покрытая золотым шлемом, из-под которого падали густые локоны. С левой стороны богини лежал щит, мирно опущенный, а не поднятый воинственно как прежде; копье небрежно покоилось в ее руке. Теперь она казалась не воительницей, а победительницей. На протянутой руке она держала крылатую богиню Победы, как держат голубку или сокола. Богиня Победы подавала Палладе золотой венок; скрытая под щитом лежала священная змея, олицетворявшая земную, покровительствуемую богами, силу аттической страны и народа. На груди богини была надета эгида со сверкающей головой Горгоны; в углублении, под высоко выступавшей верхней часть шлема, помещался сидящий сфинкс. По правую и левую его руку — старцы, как олицетворение глубокомыслия, проницательности и осторожности.
На наружной стороне щита была представлена борьба с дикими амазонками, на внутренней — титаны, на краю сандалий — дикие кентавры повсюду борьба с дикими, мрачными силами.
Торжественно возвышалось блестящее изображение богини в ее роскошном храме, по сторонам которого шли два ряда колонн, увитых по случаю празднества цветами, и разделявших храм на три части. Свет падал сверху таким образом, что сосредотачивался на фигуре богини, придавая ей особенное величие.
Во всем громадном храме не было никого, чьи взоры не стремились бы к богине: все было направлено к ней, как и ряд прекрасных, блестящих даров между колоннами. В нем не было того рассеивающего великолепия, с которым в другие времена другие народы старались украсить храмы своих богов: одиноко стояло в роскошном и блестящем таинственном храме величественное, прекрасное изображение богини.
Началась наконец раздача наград победителям на панафинейских играх. Судьи состязаний вызывали победителей, сначала мальчиков, затем юношей и наконец взрослых мужей.
Таким образом четырнадцатилетний сын Кления, Алкивиад, был первым вызван, чтобы получить во вновь открытом панафинейском храме награду из рук судей.
Гордый и весело глядящий мальчик получил богатую амфору с изображенным на ней Гераклом. Сосуд был наполнен маслом от священного масличного дерева Афины Паллады.
Такие же дары получили остальные победители в физических состязаниях, те же, которые вышли победителями из состязаний муз, были увенчаны золотыми венками.
После раздачи наград, перед глазами народа, афинские сокровища были перенесены в заднюю часть храма Парфенона. Эта задняя часть, помещавшаяся между колоннами Парфенона и выходившая на восточную сторону, находилась в круглом помещении без окон, освещенном одной лампой, под таинственным светом которой должна была на будущие времена храниться афинская государственная казна, заключавшаяся как в деньгах, так и в разных драгоценностях, дорогой роскошной посуде и тому подобных предметах, под присмотром казнохранителя афинского народа.
В толпе, явившейся на вершину Акрополя присутствовать при открытии Парфенона, находилось много чужестранцев, в числе их был один спартанец. Когда он хотел переступить через порог нового храма, один афинский юноша, уже некоторое время не спускавший с него глаз и всюду следовавший за ним, схватил его за плечо.
— Прочь с этого порога! Дорийцам запрещается переступать его!
Действительно, один старый закон запрещал людям дорийского происхождения вход в святилища афинян. Вокруг юноши мгновенно собралась толпа и, так как спартанцы вообще не пользовались расположением афинян, то его принудили отступить. Таким образом, хотя мимолетно, но даже при мирном празднестве выказало себя соперничество, существовавшее с древних времен между двумя главными эллинскими племенами.
Но даже на самом Акрополе был один афинянин, который среди всеобщей радости глядел на новый Парфенон взглядом гнева и неудовольствия — этот афинянин был жрец Эрехтея — Диопит. Конечно, по древнему обычаю, пеплос был отнесен в храм Эрехтея и принесен в дар деревянному изображению Афины, но это было сделано холодно и как будто мимоходом и весь собравшийся народ обратился к новому храму Паллады. Афиняне поклонялись не священному Палладиуму Афины, посланному им с неба, не богине его святилища, а тщеславному произведению Фидия; к ногам этой новой Афины, а не в его храм, были принесены дорогие дары.
Боги храма Эрехтея негодовали и их жрец вместе с ними.
Как в тот день, когда Перикл, в сопровождении переодетой Аспазии и Софокла, ходил по вершине Акрополя, глядя, как закладывался фундамент нового храма, который стоял теперь оконченным, Диопит у дверей храма Эрехтея разговаривал со своим доверенным, и точно так же, как и тогда, когда он с гневом пророчил погибель этому храму, он вдруг увидал перед собой ненавистного ему человека с той же самой Аспазией, шедшей в сопровождении Фидия, Иткиноса, Калликрата, Софокла, Сократа и других ученых афинских мужей, которые вместе с Фидием, начертали на своем знамени слова Гомера: «Никогда не заставит меня трепетать Афина Паллада!»
Так как уже наступил час раздачи жертвенного мяса народу, то вершина Акрополя опустела и ученые мужи могли беспрепятственно осматривать вновь оконченный храм…
Лицо Фидия не было задумчиво, как прежде, а сверкало выражением удовольствия. Перикл был в высшей степени счастлив, что, возвратившись после долгого отсутствия, нашел храм совершенно оконченным. Он был в восторге, что так много прекрасного было сделано в такой короткий срок и вышло, так сказать, из одной головы.
Фидий говорил, впрочем, что не из одной головы, а благодаря тысяче искусных рук, которые служили этой голове, могло совершиться это чудо, но и эти руки не столько служили одной голове, сколько единому духу, который воодушевлял всех.
В то время, как мужчины разговаривали таким образом, Аспазия внимательно, со сверкающими глазами, но молча, осматривала произведение Фидия, Иткиноса и их помощников. Ее молчание удивляло даже самого Фидия, молчаливейшего из людей и он, обращаясь к ней, со свойственной ему серьезной улыбкой, сказал:
— Если память не обманывает меня, то уже давно прекрасная милезианка считалась многими в Афинах за лучшего судью в делах искусства и, сколько я сам помню, она никогда не останавливалась высказать свой приговор, каким же образом сегодня, она, женщина, смущает нас мужчин своей молчаливостью?
Все обернулись к Аспазии, ожидая, что ответит она на вопрос Фидия.
— Ты справедливо напоминаешь мне, о Фидий, что я женщина, я не могу так скоро собраться с мыслями, как вы, мужчины, и в моих мыслях менее строгой последовательности и порядка, чем в ваших. Подвижен мой женский характер и вы можете думать, что я, быть может, взяла себе слишком много, когда вы мне, единственной женщине, как кажется, дали право свободно думать и свободно говорить. Я вижу перед собой новое чудное создание, громадное, как скала, и прекрасное, как цветок. Оно так прекрасно в своем достоинстве, так великолепно в своей благородной простоте, так живо в своем спокойствии, так полно в своей юношеской свежести, так ясно в своей торжественности, что каждый человек может быть только поражен при взгляде на него. Но женщины, как дети, любят брать в руки то, чего они желают, что им нравится. Если бы я была мужчина, то может быть в эту минуту и довольствовалась бы тем, что назвала бы Фидия величайшим из Эллинов, но как у женщины, у меня остается еще одно желание, почти жалоба… Не боишься ли ты гнева златокудрой Афродиты, о Фидий? Мне кажется, ты вечно ищешь только возвышенного, чистого и божественного, чтобы осуществить их в человеческих формах, и если бы божество, случайно, не было всегда прекрасно, то я думаю, что ты не стал бы заботиться, так как ты никогда не ищешь красоты и то, что в ней привлекает ум и воспламеняет сердце не имеет никакого отголоска в твоей душе. Ты презираешь изображение прелести женственности в ней самой, как описывают ее поэты, твоя душа, как орел, парит над вершинами. О, Эрот, неужели у тебя нет стрелы для этого человека? Почему, о Киприда, не поймаешь ты его в свои золотые цепи, чтобы он посвятил твоей прелести свой резец и чтобы ему наконец стал понятен и твой внутренний характер так же, как он понял характер Афины Паллады?
— Да, — сказал Фидий, — до сих пор я находил себе защиту от стрел Эрота и цепей Афродиты под щитом Афины Паллады, ей я обязан тем, что мое искусство не сделалось женственным, и ты можешь жаловаться на лемносцев, о Аспазия, если я и теперь, окончив изображение девственной богини для Парфенона, не посвящаю моего искусства златокудрой Афродите, так как лемносцы требуют от меня не изображение Афродиты, а бронзовую статую Афины.