Если у них снова возникнет какая-то трудность, которая потребует общих усилий?
Доделывать, переделывать, начинать сначала нам придется еще не раз…
Но когда мы решаем, будто переделывать уже не придется, и то, что делается сейчас, — совершенно правильно на все времена, нужно лишь делать скорее и лучше, тогда мы предпочитаем исключительно веру. Так быстрее, легче, необременительнее. Кажется, что это в интересах всех — не дать делу утонуть в досужих спорах; споры же в такие времена всегда почему-то называют досужими, наверное, из страха оказаться не в состоянии убедить оппонентов в своей правоте. Так вдобавок и людям здоровее: общая вера упрощает и соединяет, а личные раздумья — усложняют и разъединяют, и нужно на порядок больше доброты, терпимости, понимания, чтобы сохранить способность к общению; куда проще дать отстричь себе две трети человеческого мозга и этим застраховаться от угрозы человеческого одиночества. Но когда приходит неизбежное время начинать сначала и переделывать, тот, кто раньше просто верил, теперь так же просто не верит — и он уж пальцем о палец не ударит. И уже сам спровоцирует следующий шаг в ад — нарастание принуждения. На которое так сетует потом. И вместо того чтобы следить за точным соблюдением наилучшей меры, следить сообща, одни все силы отдают тому, чтобы заставлять, а другие — тому, чтобы уклоняться. А когда мера оказывается пройденной и начинается сопротивление и распад всей социальной структуры, заставляющие принимают их за сопротивление и саботаж уклоняющихся. И по привычке отвечают механическим, бездумным усилением давления. И так вместе влетают в следующий кризис.
Что же будет с ними там, на Терре? Кто и как сумеет их объединить?
Надо верить, верить… надо верить, любить беззаветно, видеть солнце порой предрассветной…
Солнце.
Он вспомнил о полученной депеше. Что там еще о Солнце?
«В течение последней недели наблюдалось замирание процесса, совершенно необъяснимое в рамках всех существующих теорий. Мы не сообщали об этом, сомневаясь в точности замеров, но вчерашние и сегодняшние данные в корне меняют всю картину. Мы не беремся пока ничего интерпретировать, хотя между собой, разумеется, пытались это делать, и не можем строить какие-либо прогнозы, но на данный момент процесс совершенно прекратился. Солнце совершенно стабильно. Мы отнюдь не уверены, что это — навсегда, поскольку после происшедшего мы вообще ни в чем не можем быть уверены, но на данный момент угрозы нет никакой и Солнце совершенно стабильно. Волчек, Кабурая, Армстронг».
Это была последняя шифрограмма в жизни Ринальдо. Он перечитывал ее раз за разом, пытаясь понять умом, а сердце все поняло сразу и догадалось, что больше ему незачем биться; свет гас неудержимо, воздух стал твердым и холодной стеной стоял напротив, поодаль. Потом мир отвалился от Ринальдо, как шелуха.
Чари оторвала губы от его руки, мертво лежавшей поверх простыни, — серой и чуть влажной руки, поросшей мелким серым волосом, исхлестанной синими рубцами вен. Веки Ринальдо затрепетали и замерли вновь, туго обтянув глазные яблоки. На виске медленно колыхалась жила, высоко горбясь над кожей. И Чари вновь припала к руке; один из бесчисленных проводов, шедших к Ринальдо, зацепился за ее локоть — врач молча отвел провод в сторону. Ринальдо лежал, как в паутине, паутина мерно гудела, что-то булькало, и переливалось, и щелкало, и едва слышно шелестело, но он умирал.
Не умирай, думала Чари, исступленно втискиваясь широко открытым ртом в холодную дряблую кожу. Я никуда больше не уйду! Я поняла: о тебе надо заботиться. Я перекрашу волосы, честное слово, сделаю в точности как у мамы, ты представь только: скандинавская блондинка, но смуглая, с персидскими глазами и ртом; все будут оборачиваться. Я опять надену тот голубой шарф, помнишь? Он тебе нравился, ты все время на него смотрел! Ты даже не представляешь, что девчонка может быть такой заботливой! Хочешь, я рожу тебе ребенка, у тебя будут наконец свои дети. Мы уедем, поселимся на берегу чистого теплого моря, вы будете гулять у прибоя, играть, пугать чаек, сидящих на камнях, он будет передразнивать их крики, а ты будешь негромко смеяться, а я буду ждать вас и готовить окрошку… и через пять лет, ну, через десять — ты отдохнешь, ты перестанешь страдать и станешь как все. Ну почувствуй же меня, я молодая! Я люблю, люблю, люблю! Не представляешь, как люблю!
Спасибо, отвечала ей дряблая кожа. Но моря…
Не смей умирать, думала Айрис. Ты всегда был полным, чудовищным эгоистом, так хоть раз подумай обо мне, и так я ничего уже не стою. Как жить, если уйдет единственный, в ком само мое существование порождало чувство — пусть чувство боли, все равно чувство; мне же совсем не для чего станет жить, не умирай, не смей, я отдам тебе его дочь, так и быть, пусть дурит, это ненадолго у нее, стоит только посмотреть на тебя, заморыша, и поймешь, что это ненадолго у нее, но ты будешь бывать у нас, жить у нас, жить с ней, пока ей не опротивеешь, жить с ней — но обо мне… Давай теперь так, и нам опять будет сладко-больно. Она льнула взглядом к синим присохшим векам, гипнотизировала, кричала…
Нет, отвечали ей присохшие веки.
Не смей грубить мне, кричала Айрис. С каких это пор у тебя вошло в привычку умирать при мне, да еще говорить колкости при этом? Ты что, забыл, что всю жизнь меня безнадежно любишь?
Не забыл, отвечали присохшие веки.
Послушайте, растерянно говорил Астахов, уставясь в узкое, запрокинутое, изъеденное тенями лицо. Вы не имеете права. Еще масса дел. Да ничего еще не кончилось! Все только начинается, а вы — бросаете дела. Я-то ведь не знаю, что делать с океанами! Там же кошмар что творится! Разве до отдыха сейчас?
Я тоже не знаю, что с ними делать, отвечало ему запрокинутое лицо.
Но я же действительно не знаю! И никто не знает! Очнитесь, подумайте. Хоть пару слов, хоть намек, а там — уж как хотите, правда. У меня не хватит духу, а ведь это самое главное. Я же… Ринальдо! Я же слабый!
Хорошо бы, если так, сказал Ринальдо. Хватит с нас сильных.
И больше с ним никого не было.
Синий холм на виске пугающе вздулся, замер, затрепетал, а затем медленно опал и перестал шевелиться. Секунду все стояли неподвижно. Потом врач молча взглянул на часы и пошел по кругу, снимая контакты, отдирая присоски. На экране осциллографа сияла узкая, как лезвие, тонкая и неподвижная линия — мимоходом врач щелкнул тумблером, и экран погас.
МэлорНа опушке папоротниковой чащи компания молодых ребят самозабвенно резалась в футбол. Мэлор остановился, прислонившись к шесту, на котором красовалась уже пооблупившаяся надпись: «В ночное время вход в лес запрещен. Соблюдать осторожность. Плотоядные лианы!» Некоторое время он бездумно смотрел, как голые по пояс строители, покрикивая друг на друга, гоняют мяч по утоптанной глинистой площадке, за которой, одна вплотную к другой, теснились тяжелые полусферы замерших у котлована экскаваторов. Когда под общие вопли и добродушную, азартную перебранку: «Куда ты смотрел?!» — «А сам-то!» — в ближайшие к нему импровизированные ворота закатили очередной гол, Мэлор оттолкнулся плечом от шеста и не спеша подошел к вратарю.
— Сто лет не играл, — сказал он. — Дайте постоять.
— А ты чьих же будешь? — подозрительно спросил вратарь, звонко похлопывая по мячу широкой ладонью. Его плечи и грудь лоснились, мокрые от пота; от налипшей пыли кожа приобрела лимонный оттенок.
— Астрофизических, — поколебавшись, ответил Мэлор. Парень усмехнулся.
— Что ж вы, астрофизики, — сказал он. — Вовремя со звездой не могли разобраться? То давай-давай на Терру, то давай-давай с Терры…
— Только длительные постоянные наблюдения показали опасность, — объяснил Мэлор и с досадой сплюнул. — А, не говори, самому тошно. На Землю вернемся — вставим приемной комиссии фитилей.
Последний звездолет на Землю ушел три четверти часа назад.
— Да уж надлежит, — сказал вратарь. — Сколько мы тут настроили! И главное, все скорей, скорей, в три смены! Обидно… — Он внезапным стремительным движением кистей выбросил мяч в Мэлора, но Мэлор успел поймать. По лицу вратаря скользнула тень удовлетворения. Он обернулся к сбившимся в кучу игрокам и крикнул:
— Ребята! Тут астрофизик страдает! На ворота хочет. Дадим?
— Все равно делать не хрен, — отозвался один из команды. — Пусть встряхнется.
— Спасибо, — сказал Мэлор и стянул свитер, разорванный от ворота до лопатки. Чжуэр пытался насильно втащить его в катер, а он исступленно отбивался и кричал: «Оставьте! Я жить не буду!», и отрывал от себя длинные сильные руки, и свитер с мягким шерстяным треском разъехался чуть ли не пополам. Это отрезвило обоих. Еще несколько секунд Чжуэр, тяжело дыша, глядел в лицо Мэлору белыми бешеными глазами, а потом резко повернулся и почти упал в лифт. Вратарь, усмехаясь, посмотрел на свитер, но ничего не спросил. Вытащил из кармана брюк леденец, развернул и, кинув яркую обертку рядом со свитером, развалившимся на колючей голубоватой траве, сунул в улыбающийся рот. Мэлор вбросил мяч, который почти сразу перехватил противник, и понял, что его будут проверять. Защитники «провалились» с почти очевидной нарочитостью; невысокий, блестящий в жарком полуденном свете мулат, ловко обведя последнего из пытавшихся преградить ему путь, прошел по левому краю поля и с пушечным треском пробил в правый верхний. Мэлор прыгнул. Он чувствовал какую-то дьявольскую легкость: ему показалось, что сейчас он допрыгнет до стоящей в зените звезды. Мяч, больно ударив его по ладоням, свечой ушел вверх. Ребята закричали; мулат в сердцах ударил воздух кулаком и тут же сам зааплодировал.