— Да-да! — чтобы голос дрожал и срывался, то ли от боли, то ли от страсти, то ли от непролитых слёз. — Твоя! Только ты! Ты лучше! Прости!
Вгонять себя в неё, яростно, жёстко, стирая с хрупкого тела воспоминания о чужих прикосновениях, помечая своё, клеймя собою. Чувствовать, как идеально она обволакивает его, наслаждаться сладким чувством победы, от которого губы растягиваются в безудержную счастливую улыбку.
— Кто ты?
— Сурх.
— Кто ты?
— Та, кого создали для любви.
— Кто ты?
— Та, что доставит тебе наслаждение.
И снова в глазах темнеет от злости и вожделения. И то, и другое так остро, так обжигающе и терпко, что уже не видишь между ними разницы, а лишь вколачиваешь себя в податливое женское тело, ненавидя её, ненавидя себя, задыхаясь от мысли, что она дарила своё тело другому… И задыхаешься от убийственной мысли: как прежде уже не будет никогда. И умираешь от обжигающей боли, в которую выливается наслаждение…
А утром вышвырнуть её вон из дворца, бросив напоследок:
— Я хотел создать богиню, а создал шлюху. Убирайся. Ты не нужна мне здесь.
Не подняла головы, лишь прикрыла покрывалом грудь, на которой он с удовольствием оставлял этой ночью следы, да спросила негромко:
— Ты отпустишь его?
— Пусть уходит, если хочет, — ответил Крылатый и отвернулся, не в силах смотреть на ту, которая уже не была Сурх, лишь её оболочкой, потухшим, почерневшим от старости светильником. От досады сжимая кулаки, оставляя на ладонях розовые полукружья от ногтей, потому что даже сейчас она думала лишь о НЁМ, о том, кто заменил Крылатого в непостоянном женском сердце.
Онса помнил, как час спустя, когда ярость уснула, а щёки опалило краской стыда, он схватился за голову и простонал:
— Что я наделал?!
Помнил, как бросился искать Сурх по мирам, помнил, как примчался к своему счастливому сопернику. Не для того, чтобы покарать или наказать — убедиться, что она там, что с ним, что в безопасности. Что счастлива, наконец.
Под кроваво-красным небом, на троне из костей людей и животных сидел мрачный, как ночи Хаоса Жнец, и на бледной щеке его ещё алел отпечаток тонкой ладони.
— Где она, брат? — спросил Онса, а сердце сжалось от болезненного предчувствия.
— Теперь ты хочешь, чтобы я стал сторожем для твоих шлюх? — Урса поднял на творца налитые кровью глаза и припечатал:
— Я принимаю твоё проклятье. Какая уж теперь разница? Одним больше, одним меньше… От сегодняшнего дня и до скончания времён. Уж лучше так, чем каждый день видеть твою самодовольную рожу. Убирайся, творец, отныне земли, которых не касаются лучи солнца, не твоя вотчина, а моя.
Онса опустил веки, чтобы приглушить боль в загоревшихся от горя глазах и тихо спросил:
— Что она сказала тебе?
— Всё, — ответил Урса. — И за это я проклинаю тебя.
— Я виноват.
Смотреть на Серебряного жнеца было больно, но Крылатый смотрел, отмечая, как изменился он, как осунулся, как… постарел?
— И себя проклинаю за то, что не смог рассмотреть её дара, — прошептал Урса и закрыл потухшее лицо руками.
— Что она сказала тебе?
— Всё, — ответил глухо. — И ничего. Сказала, что любящие женщины, может, и умеют прощать, но у шлюх память лучше.
И тысячу лет спустя Онса помнил всю горечь того бесконечного дня. Не в силах справиться с болью, он заперся в своих чертогах, навсегда отгородившись от детей своих.
— Пусть живут, как хотят. Разве я, тот, кто предал любовь, имею право говорить им, что есть хорошо, а что плохо?
И тысячу лет спустя Урса помнил каждое болезненное слово того бесконечного дня, каждое оскорбление, сорвавшееся с его презренных уст. Потому, желая выжечь эти ноющие воспоминания, забылся беспокойным холодным сном.
— Пусть делают, что хотят, — погружаясь в состояние, близкое к смерти, бормотал он. — Я слишком устал для того, чтобы жить.
Сурх помнила боль. Сурх помнила стыд. Сурх помнила, как ранит обида. И больше всего на свете она мечтала об этом забыть.
И, говорят, что ей это удалось, потому что девять месяцев спустя она родила дитя…
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-144', c: 4, b: 144})
— Говорят, — Диметриуш Бьёри понизил голос до зловещего шёпота и едва удержался от довольной улыбки, когда Маша придвинулась к нему вплотную, — что в ту ночь Сурх родила девочку. И эта девочка была ребёнком двух отцов.
— И что это значит? — девушка покосилась на уснувшего брата и зябко покрутила кружку с чаем, который давно бы остыл, если бы Димон время от времени не подогревал его магией.
— То и значит, — Бьёри пожал плечами. Он и сам не понял, как получилось так, что разговор скатился к древней, как мир, легенде, но это, пожалуй, было и к лучшему. В конце концов, он же обещал Маше рассказать о своих догадках насчёт того, что с ней происходит.
— Я думала, так только у кошек бывает, — пробормотала она и сладко зевнула. — Но история интересная, не спорю. Непонятно только, зачем ты мне её рассказал.
— А это потому, — Димон немного наклонил голову и с наслаждением вдохнул нежный аромат, исходивший от волос девушки, — что ты, звезда моя, перебиваешь, вместо того, чтобы спокойно дослушать до конца… Хочешь коньяку?
— Лучше вина.
Диметриуш поднялся, из шкафчика над рабочим столом достал бутылку столового красного, старенькую глиняную турку с резной деревянной ручкой и коробку со специями.
Маша, следя за его манипуляциями, довольно хрюкнула, из чего Димон сделал вывод, что от кружечки хорошего глинтвейна она не откажется.
— Из холодильника достань апельсины и яблоки, — велел он и поставил джезву на рассекатель огня.
— Так что там с твоей историей?
Маша вручила Димону фрукты и прислонилась бедром к рабочему столу.
— А ничего, — Бьёри ловко очистил апельсин, порезал яблоки на дольки, избавив их от сердцевины. — Легенда на этом заканчивается. Дальше начинаются пророчества, домыслы… И, собственно, рождается религия. Догадаешься, какая?
— Религия? — Маша по-хозяйски выхватила из рук Димона пакетик с корицей, выудила из него одну из палочек, поднесла её к носу и издала такой звук, что у Бьёри немедленно кровь, как говаривал Ракета, откхлынула от головы верхней к нижней.
— Кхм, — Диметриуш схватил полотенце и незаметно заткнул его за пояс джинсов.
— Ты про храм Светлой матери, что ли?
— Тебе говорили о том, что ты умница? — одну дольку апельсина и кусочек яблока Диметриуш забросил в закипающую джезву, остальные оставил на тарелочке.
— Очень много раз, — ответила юная зазнайка и деловито поправила очки.
— Ну, конечно. Я должен был догадаться… Я думаю, на самом деле, Сурх к культу не имела никакого отношения. Мне кажется, она была слишком горда для того, чтобы опускаться до бессмысленной резни. Ну, по крайней мере, мне в это хочется верить. Впрочем, сейчас я не про культ хотел рассказать, а о том, что это воля каждого — верить или не верить в легенду о двух братьях. Я предпочитаю верить, если что. Но очевидность такова, что за последние несколько сотен лет угасло столько миров, что страшно становится. Какие-то из них пропали, какие-то закрылись, в каких-то появились такие ужасные монстры, что их искусственно отстранили от шахты, но…
— Но? — Маша взволнованно выдохнула и неосознанно схватила Диметриуша за рукав.
— Но есть пророчество, которое обещает, что через тысячу лет в мир придёт ещё одно дитя двух отцов, а боги, наконец, проснутся и наведут порядок в Мироздании. Каждые сто лет межмировое сообщество вздрагивает от того, что там или тут появляется кто-то, похожий на него, но… — Димон пожал плечами, а затем вдруг усмехнулся:
— И знаешь, мне кажется, что в этом столетии претендентом на звание мессии станешь именно ты.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-145', c: 4, b: 145})
— А?
— Если откровенно, я думаю, что ты и есть истинное дитя двух отцов, появление которого было предсказано тысячи лет назад.
Мария вдруг покраснела, и на её щеках выступили два некрасивых красных пятна:
— Ты охренел? — неожиданно громко выкрикнула она, и Нитхи немедленно вскинул со столешницы светлую голову и забормотал, не открывая глаз: