Третье — и последнее — отделение было серьезно, на грани торжественности, однако в нем присутствовал эротический оттенок, крайне необычный для выступлений фокусников, где значительную часть аудитории составляют, как правило, дети. В «Сне Мидаса» Айзенгрим с помощью хорошенькой ассистентки извлекал из зрительских карманов, ушей, носов и шляп, а также прямо из воздуха огромное количество серебряных долларов; звон монет, бросаемых в большой медный котел, не замолкал ни на секунду. Обуянный ненасытной алчностью, он превратил девушку в золотую статую и ужаснулся содеянному. Взяв молоток, он отколол одну из золотых рук и передал ее зрителям для изучения, а затем ударил статую по лицу. В порыве раскаяния Айзенгрим сломал свой жезл, после чего котел мгновенно опустел, а девушка ожила, только теперь у нее не хватало одной руки, а из губы сочилась кровь. Зрители ликовали, жестокость финального эпизода явно пришлась им по вкусу.
В заключение Айзенгрим продемонстрировал «Видение доктора Фауста»; программа обещала, что в этом и только этом номере перед ними появится Прекрасная Фаустина. По сути, это был хорошо известный фокус, когда маг заставляет свою ассистентку поочередно появляться в двух далеко разнесенных и никак вроде бы не связанных стеклянных будках. Но Айзенгрим — естественно, в роли доктора Фауста — добавил сюда борьбу между Любовью Возвышенной и Низменной; на правой стороне сцены появлялась скромно одетая, сидящая за прялкой Гретхен; при приближении Фауста она исчезала, а слева появлялась Венера в увитой цветами беседке и — насколько позволяла мексиканская стыдливость — почти без одежды. Прекрасная Фаустина (было совершенно ясно, что и Гретхен, и Венера — это она) обладала определенным артистическим даром, во всяком случае зрители понимали — и с восторгом принимали — основную идею этой сценки, что духовная красота и чувственность вполне совместимы в одной женщине. В конце концов доведенный трудностью выбора до безумия Фауст кончает с собой, на сцене появляется окруженный ярким пламенем Мефистофель и сбрасывает его в ад. Как только Фауст исчез, снова появилась Прекрасная Фаустина; она парила без всякой видимой поддержки футах в восьми над серединой сцены и изображала, надо думать, Вечную Женственность — буквально лучилась состраданием, одновременно демонстрируя изрядную часть своих великолепных ног. В завершение Мефистофель сбросил плащ и оказался все тем же Айзенгримом Великим.
Судя по громкости и продолжительности заключительных аплодисментов, представление зрителям понравилось. Когда билетер не позволил мне пройти через сцену, я подошел к служебному входу театра и сказал, что хотел бы увидеть сеньора Айзенгрима. Он никого не принимает, сказал швейцар, даны строгие указания никого не пускать. Я показал свою визитную карточку (в Северной Америке эти штуки почти вышли из употребления, однако в Европе к ним все еще относятся с определенным уважением, почему, собственно, я их и ношу). Никакого впечатления.
Оставалось только плюнуть и уйти, но тут я услышал мелодичный голос:
— Скажите, пожалуйста, это вы — мистер Данстан Рамзи?
На верхней ступеньке ведущей в театр лестницы стояла, надо понимать, женщина — женщина в мужском костюме, очень коротко стриженная и невероятно уродливая. И ведь не убогая, не калека. Высокая, стройная и, по всей видимости, очень сильная, она имела при том непропорционально большие кисти рук и ступни, ее огромный подбородок выпирал далеко вперед, а глубоко сидящие глаза почти скрывались под тяжелыми надбровными дугами. Однако голос у нее был приятный, а произношение — культурное, с каким-то легким акцентом.
— Айзенгрим будет очень рад с вами встретиться. Он заметил вас в зале. Идемте, я вас провожу.
Немного пройдя, мы оказались в коридоре, куда доносились звуки перебранки на непонятном, скорее всего португальском языке. Моя провожатая постучала в дверь и сразу же вошла, я последовал за ней и оказался в компании ссорящихся. Раздетый по пояс Айзенгрим разгримировывался при посредстве грязного полотенца, Прекрасная Фаустина — голая как правда, прелестная как картинка и бешеная как собака — также снимала грим, покрывавший чуть не все ее тело; при виде нас она подхватила халатик, завернулась в него и потом, пока мы с Айзенгримом разговаривали, высовывала наружу лишь те детали своей анатомии, которые обтирались в данный момент.
— Ей, видите ли, нужно больше розового света в последней картине, — сказал Айзенгрим по-немецки. — Я ей вдалбливаю, что это забьет мою красную мефистофельскую подсветку, но ты же знаешь, что это такое — с ней говорить.
— Ладно, об этом потом, — сказала уродливая женщина. — Мистер Данстан Рамзи, ваш старый друг Магнус Айзенгрим и Прекрасная Фаустина. — Прекрасная Фаустина сверкнула головокружительно прекрасной улыбкой и протянула руку, которой она только что вытирала верхнюю долю своего прекрасного бедра.
Да, я канадец шотландских кровей, да, я родился в Дептфорде, но из этого совсем не следует, что меня загонит в угол латиноамериканская, с позволения сказать, артистка; я поцеловал лоснящуюся от грима руку не без, как мне кажется, элегантности. Затем я обменялся рукопожатием с Айзенгримом, в улыбке которого не чувствовалось особого дружелюбия.
— Давненько мы с вами не виделись, мистер Данстэбл Рамзи, — сказал он по-испански, намереваясь, как мне кажется, поставить меня в неловкое положение, однако я владею испанским вполне прилично и мы продолжили разговор на этом языке.
— Больше тридцати лет, если не считать ту встречу в Швейцарии, — согласился я. — А как там Le Solitaire des forêts и моя бородатая подружка?
— Le Solitaire умер почти сразу после нашей встречи, — вздохнул Айзенгрим, — а остальных я не видел с начала войны.
После нескольких минут вялого, вымученного разговора я решил, что пора мне и честь знать, — Айзенгрим явно тяготился моим присутствием. Но как только я начал прощаться, уродливая женщина сказала:
— Мы очень надеемся, что завтра вы найдете возможность пообедать в нашем обществе.
— Лизл, ты понимаешь, что ты делаешь? — Айзенгрим говорил по-немецки и очень быстро; судя по всему, он забыл, что я знаю этот язык.
— Прекрасно понимаю, и ты тоже понимаешь, так что оставим эту тему, — ответила женщина.
— С огромным удовольствием, если только я вам не помешаю, — сказал я по-немецки.
— Ну как может помешать настолько старый друг, — откликнулся Айзенгрим по-английски; с этого момента он говорил со мною исключительно на родном языке, хотя и успел его порядком подзабыть. — А ты знаешь, Лизл, что мистер Рамзи был моим первым учителем магии? — Теперь Айзенгрим был сама приветливость.
Когда я собрался уходить, он наклонился и прошептал:
— Эта небольшая ссуда, вы помните? Я ни за что бы ее не принял, но Le Solitaire находился в большой нужде — прошу вас, позвольте мне расплатиться немедля.
После чего он легонько постучал меня по груди, по месту, где во внутреннем кармане лежал мой бумажник.
Перед сном, проводя по своему канадско-шотландскому обыкновению благоразумный подсчет расходов и оставшихся денег, я обнаружил в бумажнике несколько лишних купюр на сумму большую (но не оскорбительно большую), чем та, которая исчезла при моей предыдущей встрече с Полом. Мое мнение об Айзенгриме изменилось к лучшему — мне нравится скрупулезность в денежных вопросах.
3
Вот так и вышло, что вместо турне по святыням Южной Америки я присоединился к труппе Магнуса Айзенгрима. Договоренность была достигнута за обедом после нашей первой встречи. Мы обедали втроем — Айзенгрим, жутковатая Лизл и я; Фаустины почему-то не было. В ответ на мой недоуменный вопрос Айзенгрим сказал:
— Она еще не готова выходить на люди.
Странно, подумал я, если уж ты можешь появиться в приличном ресторане с таким вот чудищем, то почему не с самой очаровательной женщиной, какую я видел? Ответ пришел очень скоро, прежде чем кончился длинный обед.
Через час-другой Лизл стала вроде и не такой уродливой. Она была в брюках и куртке («мужской костюм», о котором я говорил раньше), но рубашка у нее была из мягкого, тончайшего полотна, а прелестный шарфик скреплялся на горле кольцом. Лично я поостерегся бы на ее месте носить мужские лакированные танцевальные штиблеты — одиннадцатого, если не больше, размера, — но в остальном одежда Лизл не вызывала нареканий. Ее короткие волосы были умело уложены, а губы — тут уж я совсем удивился — чуть-чуть подкрашены. Никакие исхищрения не смогли бы скрасить фантастическую уродливость ее лица, однако она была грациозна, имела прекрасный, завораживающий голос и обладала умом настолько острым, что умело избегала его выказывать, предоставляя Айзенгриму играть в разговоре первую скрипку.