К началу гимназических занятий Иван Федорович вернулся один, да такой мрачный, худой и бледный, что знакомые его так и ахнули…
— Батюшка, Иван Федорович, что с вами, ведь вы больны совсем, и как это Марья Семеновна вас отпустила?
— Нет, я здоров! — печально отвечал он.
— Все ли у вас благополучно? Как лето провели?
— Ничего, все благополучно…
И при этих словах голос его дрожал и выражение лица становилось таким жалким, таким безнадежным.
— Ну, а как теперь ваш Миша? Совсем поправился после болезни?
— Поправился, слава Богу… — и Иван Федорович обрывал разговор.
Но все замечали, что он грустит и тоскует, что у Бородиных что-то неладно.
— Да и чего это Марья Семеновна так замешкалась в деревне?
Наконец поздно осенью она приехала с Мишей. Ее нашли еще более изменившейся. Она просто постарела на несколько лет. Знакомые иногда заставали ее с глазами, видимо, распухшими от слез, но она никому не поверяла причины своей грусти.
— И что у них там такое — одному Богу известно!.. Печальное было, видно, лето… Одному Мише оно принесло пользу — перенесенная им болезнь, видимо, его совсем переродила, просто не узнать стало мальчика… Так вырос, окреп, да и лицо как будто другое — глаза потемнели, одни только волосенки по-прежнему курчавые да мягкие.
Но мальчика редко кто и видел. Марья Семеновна сделалась такая странная, прятала ото всех ребенка, будто боялась, что его сглазят.
Между тем время шло: стали проходить годы, и мало-помалу все, знавшие Бородиных, конечно, забыли о том, что им показалось когда-то странным и непонятным. Марья Семеновна уже не плакала и не грустила, пополнела и поздоровела. Иван Федорович продолжал учительствовать, преклоняться перед женою и баловать сына. Только у него мало-помалу развилась новая страсть, которая не особенно шла к предмету его занятий, т. е. к математике, страсть эта была — ботаника. Теперь он все свободное время проводил у себя в саду, где настроил тепличек и парников, выращивая удивительные овощи и растения.
Миша рос, развивался, его уже больше ни от кого не прятали и всякий приходивший в дом Бородиных имел полную возможность любоваться живым, красивым мальчиком.
— Какой славный у Бородиных Миша вырастает, — говорили про него, — только вот уж не в мать, не в отца, крупный такой, черноглазый!
Прошло еще несколько лет. Бородины уже не ездили летом в деревню, так как ни «папеньки», ни «маменьки» не было на свете, а деревня принадлежала брату Марьи Семеновны, не знавшемуся с сестрою. После смерти родителей этот брат вышел в отставку, переехал в деревню, обделил сестру при разделе наследства и затем прямо объявил ей, что она унизила себя своим замужеством. Конечно, после этого о родственных отношениях не могло быть и речи. Поволновалась-поволновалась Марья Семеновна, но скоро успокоилась. Брата она почти не знала, так что ссора эта не причинила ей особенного горя. А что обманул он ее и присвоил часть родительского состояния, которая должна была ей достаться, Бог с ним. Жили Бородины, ни в чем не нуждаясь, в своем доме, и был у них припасен небольшой капиталец. Иван Федорович получал достаточно — хватит на их век, да и Мише что-нибудь достанется. А Миша, Бог даст, не пропадет, мальчик умный, способный, в гимназии хорошо учится.
Миша рос и продолжал хорошо учиться. Затем поступил в университет, окончил курс, потом уехал заграницу. Родители ни в чем ему не отказывали, а Марья Семеновна аккуратно высылала ему то во Францию, то в Германию, то в Италию все проценты со своего капитала. Что-то уж очень долго Миша пробыл за границей — более двух лет. Наконец вернулся.
После первых радостных дней свидания отец осторожно и боязливо приступил к разговору о предмете, который его, видно, тревожил, — стал спрашивать сына, что же он намерен теперь с собою делать, где и как думает служить?
Красавец Миша приподнял на отца свои черные глаза, которые почти всегда держал полузакрытыми и проговорил:
— А вам, папенька, непременно бы хотелось, чтобы я служил?
— Друг мой, как же иначе! Зачем же ты образование получил, если не для того, чтобы применить его к делу… Вот ты более двух лет провел заграницей, я, мой милый, тебя не попрекаю и знаю, что ты недаром прожил это время, ты там окончательно завершил свое образование, ты слушал лекции знаменитых европейских ученых. Все это прекрасно. Ну, а теперь надо начинать иную жизнь.
Михаил Иванович совсем почти закрыл глаза и задумался.
— Хорошо, — проговорил он, — я согласен с вами… буду служить, только где?
Отец оживился.
— А ты полагаешь, мы с матерью об этом не подумали? Слава Богу, не без добрых людей на свете. Вот Петр Петрович Сафонов, чай, помнишь?.. Знаешь, какое место теперь занимает? Ведь он из первых старших учеников моих и меня никогда не забывает… Еще недавно, как получил твое последнее письмо, я говорил с ним о тебе, и он обещал тебя у себя пристроить.
— Что же это — в архивные крысы! — равнодушно произнес Михаил Иванович.
Отец опешил.
— Как это ты так говоришь, в архивные крысы! К чему тут крысы? Для начала службы самое лучшее и при твоем образовании, полагаю я, для тебя подходящее, а дальше от тебя будет зависеть… А ты вдруг… крыса!..
Михаил Иванович улыбнулся.
— Да ведь это я так, папенька, — шутя!.. Мне все равно… Если желаете, я и у Софонова служить буду.
На том они и порешили. Михаил Иванович поступил на службу и остался в родительском доме. Ему был предоставлен весь мезонин, состоящий из трех просторных комнат, где он мог располагать своим временем как угодно, принимать кого ему вздумается, возвращаться домой, никого не стесняя, в какой угодно час ночи, так как и ход в мезонин был отдельный.
IX. МИХАИЛ ИВАНОВИЧ
Теперь со времени возвращения Михаила Ивановича прошло уже несколько лет, и в эти годы в доме Бородиных совершились большие перемены. Но прежде чем говорить об этих переменах, нужно несколько познакомиться с Михаилом Ивановичем.
По мере того как он вырастал, по мнению всех бывавших в доме у Бородиных, он все более и более заслуживал названия «родительского утешения», и поистине мог считаться счастливцем. Мальчик он был очень здоровый, характер имел ровный и спокойный, способности к учению прекрасные. Под родительским кровом не знал он никаких бед и напастей, не изведал даже, что значит строгость. И отец и мать его баловали, окружали постоянной заботливостью, старались стеснять его как можно меньше.
Другой бы на его месте избаловался и сделался непослушным и своевольным, но с ним этого не случилось, Он, по-видимому, очень рано научился ценить доброту своих родителей и никогда не злоупотреблял ею. Вырастал он и развивался самым правильным образом. В гимназии сходился с такими же благовоспитанными и скромными мальчиками, каким был сам.
Будучи студентом университета и с удовольствием слушая и записывая профессорские лекции, он, однако, не был из числа тех маменькиных сынков, которые являлись в университет с провожатыми и изображали из себя невинных агнцев. Иной раз случалось, что Михаил Иванович сильно покучивал и шумел в приятельской компании и даже раза два-три во время университетского курса подвергался дисциплинарному наказанию. Но ничего грязного и неблагородного не было в его кутежах и шалостях. Да и, наконец, эти кутежи очень скоро прекращались, не оставляя по себе никаких следов. Однако он вспоминал о них с приятной улыбкой и без упреков совести.
Только к концу университетского курса в его внутреннюю, спокойную и счастливую жизнь стало проникать какое-то недовольство, не то скука, и сам он не заметил, откуда и каким образом появились вдруг эти чувства. Все вокруг него было по-прежнему складно и ладно, та же мирная и скромная семейная обстановка, те же добрые старики-родители, те же привычные лица, которые он с детства знал и любил, которые и его любили. Но бывало прежде ему было хорошо и уютно в этой обстановке, а теперь нет-нет да и покажется она ему чересчур серенькой и неприглядной. Он стал ко всему относиться критически. Иногда он ловил себя на недовольстве отцом и матерью. Иногда они казались ему не совсем такими, какими бы он хотел их видеть.
Дело было в том, что Михаил Иванович попал не в свое общество: он сдружился с двумя молодыми людьми, принадлежавшими к высшему московскому кругу, и через них попал в знатные и богатые дома. Его принимали в этих домах очень хорошо. Он был такой красивый и приличный молодой человек и, благодаря стараниям и заботам Марии Семеновны, даже очень недурно говорил по-французски, без чего в этих домах обойтись никак было невозможно, не роняя своего достоинства.
И вот внешний блеск роскошной барской жизни, лоск и такт этих неизвестных ему прежде людей произвели на него неотразимое впечатление. Он очень скоро усвоил себе приемы светского молодого человека, привычки, каких у него прежде не было. Он стал франтить и модничать. Он вообще так вдруг изменился, что Капитолина Ивановна, как-то пристально и долго в него вглядевшись, вдруг обратилась к нему с такой фразой: