На стихи Катулла пытались сочинять пародии. Катулл отвечал хлесткими эпиграммами, превзойти их яростную силу было невозможно.
Рим гоготал. Когда ближайший друг Клодия цезарианец Геллий Публикола пытался выступить с речью на Форуме, его освистали и забросали оскорблениями. Клиенты Публиколы грозились избить веронца и вырвать жало ядовитого скорпиона, но Катулл не унялся.
Расправившись с Публиколой, Катулл начал войну со всеми, кто решался трепать его имя или имена его друзей. Клиенты Кальва и Катона охраняли Катулла, когда он возвращался домой поздним вечером. Среди молодежи, все в большем числе примыкавшей к кружку «александрийцев», Катулла продолжали называть «doctus». Ему льстило признание его учености. И он сам, и его друзья выше оценивали скрупулезное знание мифологии и владение всевозможными стихотворными приемами, чем его чудесную лирику и сатирический блеск.
Корнифиций пришел однажды с веселой вестью: Мамурра прислал издателям свои бездарные стишки, в которых, путаясь в дактилях и гекзаметрах, рассказывал о переправе римского войска на дальний остров Британию.
Кому приносят пользу завоевания Цезаря? Кому это выгодно? Его алчному окружению, лопающимся от золота богачам-публиканам, спекулянтам, авантюристам, работорговцам. А муниципальная молодежь остается бедной, отстраненной от общественных дел и презираемой преуспевающими дельцами. Добро же, счастливые прожигатели жизни! В самодовольном опьянении вы развязно тянетесь и к поэзии? Еще бы! Ведь сам Цезарь в юности сочинял похабные стишата, хотя теперь, пересчитав награбленную добычу, он пишет историю своих походов.
Кто из его приверженцев тешится стихами? Асиний Поллион? Оставим его, Катулл слишком уважает этого приветливого и умного человека… Но — Мамурра! Прислал издателю потуги бездарности, вообразившей себя поэтом… Его настигнет меткая эпиграмма. Молниеносная! Короткая и звонкая, как пощечина!
И Катулл читает друзьям:
Ментула прет на Парнас. Да навозными вилами МузаГонит шута кувырком. Ментула в пропасть летит.
IV
Марк Красс торопился объявить войну Парфянской державе, раскинувшейся от Месопотамии до Индии и невероятно далеких скифских пустынь. Седоголовый банкир надеялся повторить завоевания Александра Великого.
Помпей старался привлечь симпатии граждан старыми способами и в своем стремлении к власти сохранял благопристойность. По его приказанию вдоль Фламиниевой дороги были разбиты обширные сады для народных гуляний, а на Марсовом поле закончилось наконец строительство грандиозного театра с бесчисленным количеством мраморных и бронзовых статуй, барельефов, мозаик и живописных картин. Театр Помпея удивил римлян колоссальной сценой, редкими сценическими механизмами, вместительными подсобными помещениями и великолепной колоннадой у входа — пожалуй, самой великолепной во всем Риме. Новый театр мог принять больше двадцати тысяч зрителей.
На первом представлении, после гимнастических и мусических[178] состязаний, устроили травлю диких зверей: полторы тысячи гладиаторов сражалось против пятисот мавританских львов.
Едва закончились торжества, связанные с открытием нового театра, как сенат объявил двадцатидневные молебствия в честь вторжения Цезаревых легионов на остров Британию. Ни один народ на земле не предавался такому длительному развращающему безделью, постоянным празднествам и спесивому самовосхвалению. Перестав мирно трудиться, римляне выучились наслаждаться и повелевать. Каждый оборванец мечтал стать нобилем, каждый вольноотпущенник — Крезом, каждый знатный — диктатором.
Торжественные жертвоприношения, на которые стекались десятки тысяч людей, нескончаемые священные процессии, с важной медлительностью следующие по Виа Лата, кишащий возбужденным народом Форум, Капитолий в огнях иллюминации, гремящие оргиями дворцы Палатина, гладиаторские игры, шутовство мимов, несущаяся отовсюду громкая музыка и ликующие возгласы — все это стало утомлять и отталкивать Катулла.
Сейчас он чувствовал себя особенно скверно от оглушительного рева и кошмарного метания толп. Он отсиживался в таблине у Непота — среди философической тишины и шелеста старинных свитков. Но иногда он предпочитал совсем сбежать из столицы и уединиться в своем загородном доме.
Однажды ему пришлось пробыть там больше двух недель. Накануне Катулла пригласил к #жину известный политик-оптимат, друг Цицерона Публий Сестий. Катулл еле высидел нескончаемый пир у Сестия, во время которого хозяин читал свои бездарные вирши.
Катулл бесился на Сестия и на себя самого. Отплевываясь и ругаясь, он выскочил на улицу и полночи добирался до дома под проливным дождем. И простудился. Он проклинал свою слабохарактерность и клялся, что это его последнее унижение, последняя трусливая уступка общепринятому угодничеству перед знатью. Пусть его обзывают невежей, гордецом, глупым провинциалом, но он будет делать и говорить только то, что подсказывает ему его совесть.
Катулл представлялся себе параситом из комедии Плавта. У него расстроился желудок, и резко кололо под ребрами то с правой, то с левой стороны. Нанятый им для услуг раб хитро поглядывал на взъерошенного, бледного господина, кутающего грудь шерстяной накидкой.
Кашель все усиливался. Катулл послал раба за возчиком, взял с собой письменные принадлежности и уехал в деревню.
Австр[179] пригонял тучи и проливал студеную воду над сабинскими горами. Но через несколько дней дождь прекратился, установилась сухая погода, выглянуло солнце.
Рабы-сарды, так же нанятые Катуллом в конторе, хмуро следили за больным римлянином. Он дал им денег и велел готовить обед на троих. С тем же мрачным видом они нарвали крапивы, разожгли очаг и поставили котелок с крапивой на огонь. Когда отвар поспел, один из сардов процедил его и подал Катуллу.
— Пей, это тебе поможет. Будешь здоров, — сказал он, коверкая слова.
Катулл лежал, пил крапивный отвар и слушал перекличку петухов. В отдалении раздавалось мычание и блеянье стад, напоминая ему безмятежное детство. Он выходил в сад и подолгу следил, как сыплется желтая листва. Пользуясь солнечными днями, сарды вялили на крыше мелкий темно-лиловый виноград. Они двигались бесшумно и не мешали Катуллу думать.
Так прошла неделя. Боль под ребрами исчезла, ослабел и мучивший его кашель. Прислушиваясь к шороху листьев, Катулл с грустью вспоминал встречу с Клодией и все свои злоключения. На очаге варилась баранья похлебка с чесноком и полбяная каша, в доме было сумрачно и покойно.
Мысль о новой поэме начинала его тревожить. Он сидел неподвижно, с устремленными в одну точку глазами. Достал из сумки таблички и свой изгрызенный костяной стиль, которым он написал «Аттиса».
Валерий Катон давно предлагал ему сочинить поэму на сюжет из эллинской мифологии. Основная тема — свадьба морской богини Фетиды и Пелея, а второстепенная, во всяком случае на первый взгляд, — горе Ариадны, брошенной могучим Тезеем, убившим ее брата, полубыка Минотавра, и по воле рока толкнувшим к гибели собственного отца[180]. Такое сложное построение сюжета, обращение по ходу повествования ко множеству эпизодических героев и, конечно, использование «Каллимахова ямба» являет собой особенности ученого и изысканного дарования поэтов-«александрийцев». Катон прав: рассказ о свадьбе родителей Ахиллеса подойдет для испытания его мастерства.
Катулл представлял в неясных грезах позлащенное вымыслом время изначальной Эллады. Вот что происходило еще до того, как гнев Ахиллеса погубил многих воителей — троянцев и греков…
Катулл закрывал глаза и прислушивался: шорох листвы казался ему тихим плеском спокойного моря и гудением жильных струн под рукой аэда-сказителя.
Он начал поэму с отплытия эллинской молодежи в Колхиду за Золотым руном:
Килем впервые тогда прикоснулся корабль к Амфитрите[181]Только лишь, режа волну, в открытое вышел он море,И, под веслом закрутись, побелели, запенились воды,Из поседевших пучин показались над волнами лица:Нимфы подводные, всплыв, нежданному чуду дивились…
Когда Катулл возвратился в Рим и друзья спросили его, почему он так долго сидел в деревне, веронец пожаловался на нездоровье и поведал им о «лукулловском» обжорстве у Сестия, после которого ему пришлось отлеживаться две недели.
— Да поможет тебе Мнемозина, рассказывай подробно! — умолял Альфен Вар.
— Представляете себе барвену с золотистыми плавниками весом не менее десяти фунтов? — заговорил Катулл. — Нет, вы не можете представить это чудо, как ни потейте! Клянусь богами-покровителями! Она стоит почти десять тысяч сестерциев, чтоб мне лопнуть! Была и еще рыба — пятнистая, похожая на змею, мурена с оскаленными зубами, обложенная трюфелями и спаржей… Потом принесли лангуста в локоть длиной, посыпанного укропом, душистыми горными травами и политого венафрским маслом, потом анчоусов под белой подливой и британских сельдей в суррентском вине… Но самое главное блюдо — зажаренный на вертеле луканский вепрь и к нему: репа, салат, редис, латук, лук-порей, петрушка, маринованные маслины… и острый соус гарум, и шелковичные ягоды, и щавель, и полевые грибы… А еще подали лукринских устриц с лимонным соком, и морской гребешок из Тарента, и мясо морских ежей с корикским шафраном, и гусиные потроха с начинкой из свежих фиг, и журавля, запеченного в сладком тесте с тибуртинскими яблоками, пиценскими сливами, фиденскими каштанами и курийской айвой…