Кузьма пропустил помощника вперед. Выждав, когда тот спустится на землю и несколько отойдет от кабины, произнес:
— Хотите — обижайтесь, Захар Кондратьевич, хотите — нет, а запустили вы машину. Грязью обросла.
Он провел по металлическому косяку двери, посмотрел на руку, вытер ладонь об ладонь.
— Нехорошо, некрасиво… Не такому хозяину мы хотели ее передать. Обидно, знаете…
Не попрощавшись, он спустился на землю.
Вскоре на паровоз явились сменщики. Справив формальности по передаче машины, Захар Кондратьевич отнес нарядчику маршрутный лист. В «брехаловке», против обычного, не задержался. Ходко ступая журавлиными ногами и понурив в раздумье голову, зашагал домой…
Зима приходит на станцию позднее. На путях было еще черно, голо, а в поселке уже повсюду белел снег — молодой, легкий, пушистый.
Захар Кондратьевич шагал пристанционной рощицей. Тропа посверкивала желтым, засыревшим песком. Снег на ней стаял, но справа и слева от тропы лежал нетронутый, ослепительно чистый. Из-под снега топорщилась трава. Упрямые зеленовато-бурые стебельки повлажнели, сделались ярче, казалось, ожили.
Первый снег всегда веселит сердце. «Будет день — будет пища», — подумал Захар Кондратьевич, стараясь встряхнуться и приободриться. Всю дорогу от экипировочного пути, на котором Захар оставил свой паровоз, размышлял он о визите Кряжева. Пытался обозлиться на него за то, что сует нос не в свое хозяйство, и не смог. Нашел в себе силы признать, что действительно плохо смотрел за машиной. Сам не замечал своей нерадивости. Опустились руки.
«Ладно, будет день — будет пища», — мысленно повторил он и хватил побольше свежего, напоенного сыроватой снежной прохладой воздуха.
На улице Ухтомского вспомнил о брате Иване. Как он-то рассчитывает вывернуться? Тоже ведь не поехал на курсы переподготовки. А уговаривали его. Еще как уговаривали.
Решил зайти. Если Иван в поездке, так хозяйка дома. Поделится планами, она все знает.
Поднимаясь на крыльцо, Захар увидел в окошко широкую спину братовой жены. Хозяйка возилась у печи.
В сенцах аппетитно пахло печеным картофелем. Захар открыл обитую войлоком скрипучую дверь, нагнулся, чтобы не стукнуться о притолоку.
— Приятных трудов, хозяюшка!
— А-а, Захар, заходи! Как ладно подоспел — к шаньгам.
— Повезло, значит… Доброго тебе припеку.
— Спасибо! Скидывай пальто. Жарко у нас, только истопила.
— Иван дома?
— Дома.
Разговаривая, она вытащила из печи на шесток железный лист с картофельными ватрушками. Подхватив его тряпкой снизу, перенесла на стол. Снова нырнула в печь, выволокла другой лист. Несмотря на свою тучность, двигалась она стремительно, ловко. Сосредоточенное лицо ее пылало. Казалось, от нее самой исходила жара не меньше, чем от печи.
В кухню вышел Иван, в пижаме, в матерчатых шлепанцах.
— Здорово, собственник! — приветствовал он брата. — Как твой длинноухий? Прижился?
— Больно жрать здоров. А так ничего, скотинка послушная… С зимой тебя!
— И тебя тоже.
Потирая холодные руки, Захар с удовольствием посматривал на стол. Хозяйка, обмакивая связочку гусиных перьев в блюдце с растопленным маслом, сноровисто обмазывала горячие, ароматные шаньги.
— Есть у нас там? — спросил жену Иван, кивнув в сторону соседней комнаты.
— Есть, есть, непочатая, в буфете. Сбирай пока на стол, я сейчас управлюсь.
Причесываясь на ходу, Захар проследовал за братом.
Старший Городилов занимал две комнаты, не считая кухни. Жили вдвоем — он да жена. Единственный сын их учился в институте, в Свердловске.
Пока хозяин доставал из буфета посуду, Захар прохаживался по комнате и оглядывал знакомую обстановку — трюмо, фикусы в деревянных кадках, комод, кушетку. Заметив в углу на потолке рыжий подтек, спросил:
— Починил крышу-то?
— А как же! Заставил. У меня не отнекаешься. Ездил в город, к начальнику дистанции зданий и сооружений. Живо кровельщика прислал.
— Белить покуда не собираешься?
— Весной заставлю.
— Неужли и маляра будешь требовать?
— Обязательно. Не по моей вине крыша протекла.
— Побелку-то и сам бы мог сделать. Твоя квартира-то.
— Моя, да не совсем — казенная. Это ты собственник-домовладелец. Прибивай сам каждую дощечку. А я пролетарий, меня, будь любезен, обслужи… Ну, давай по маленькой, перед шаньгами-то.
Выпили, закусили холодной телятиной. Захар усмехнулся, крутанул головой:
— Умеешь ты свое взять. Маляр и тот казенный. Я бы нипочем не добился.
— С кем считаются, а с кем и нет.
— Это верно.
Захар вздохнул.
— Как полагаешь с работой устраиваться, Иван? Надумал что?
— Как же! Переведусь в город, в пассажирское депо. Уже заявление написал.
— В городе-то небось своих хоть пруд пруди.
— Потеснятся.
Вошла хозяйка, неся на блюде горку дымящихся шанег.
— Чтобы классному машинисту да места не дать! — возмущенно вставила она, водружая блюдо на стол. — Скорее Лихошерстнов или Тавровый без должностей останутся, чем Ваня без машины.
Старший Городилов подхватил шаньгу на кончики согнутых пальцев — как блюдечко. Поднес ко рту, подул. Пшеничный сочень слегка прогнулся, на ладонь капнуло масло. Иван быстро слизал его и откусил добрую половину шаньги.
— Пускай попробуют не дать машину! — сказал он, работая полным ртом. Губы его маслено блестели. — Вырву! До Москвы дойду, до министра, до ЦК партии… Не то что своего места не уступлю, даже в пустяке каком-нибудь не позволю себя ущемить. Я кадровый машинист. Не сопляк, вроде Кузьки Кряжева. У меня орден. А за что орден? За безупречную и долголетнюю работу на транспорте. Безупречную и долголетнюю, ясно?.. Наваливайся на шаньги-то. Только и вкус, пока горячие.
Некоторое время братья безмолвствовали, отдавая должное стряпне. Хозяйка принесла соленья: на одной тарелке грибы, на другой мелкорубленая капуста с клюквой и огурчики. Присела за стол, одна заняла больше пространства, чем оба ее сухопарых компаньона. Выпила вместе с мужчинами водочки, чуть перекусила и снова поднялась.
— У меня еще творожники пекутся. Как раз подоспеют на верхосытку. Кушай, Захар! — Она придвинула свояку блюдечко с горячим маслом. — Макай шаньги-то, вкуснее.
Она выкатилась на кухню, загремела печной заслонкой.
— Ладно, устроишься ты в городе, — возобновил разговор младший Городилов. — А ежели пассажирские тепловозы пришлют, тогда как?
— Ну-у, хватил! — Иван махнул рукой. — Пассажирские тепловозы еще сделать надо. До них две пятилетки пройдет. Скажи лучше, как сам-то намерен жить?
— Не знаю, — вздохнул Захар. — Надумал было продать дом, уехать куда подальше, чтобы и не пахло тепловозами. А теперь, как зачал вот газеты читать, журнал надысь проштудировал, вижу — не выход это. Переедешь на другое отделение, а тепловозы те, чего доброго, и туды подоспеют. Опять бежать? На цыганский манер счастья искать? Нет, не годится. Переезд-от, он хуже пожара. Продашь дом по дешевке, купишь втридорога. А по дороге и остальные манатки растеряешь. Здесь буду свой век доживать… Как полагаешь, до весны на сорок седьмой продержусь?
— Дольше, — убежденно заметил Иван. — Чтобы весь парк заменить, не менее года потребуется.
— Посля на малые серии попрошусь, — продолжил Захар, — либо на маневровые. Может, пошлют. А нет — в слесаря, что поделаешь.
— Хватит тебе молоть-то! — Иван дернул острым подбородком. — В слесаря!
Он налил в стопки, не дожидаясь брата, выпил. Поддел вилкой капусты, смачно захрустел ею.
— Не будь ты, Захар, овцой. Не давай себя стричь. В слесаря!.. Кто позволит? Я первый против такого безобразия восстану. Не допущу!..
Иван захмелел. Разговаривая, размахивал руками и все ближе надвигался на брата.
— Довольно им потакать. Поустраивались на тепленькие места, ходят ручки в брючки…
Он потерял нить беседы. Собственное — застарелое, наболевшее — пробудилось в нем.
— …Творят что хотят. Ни стыда, ни совести… Что я им худого сделал? Что? Велел тогда в Затонье двести тонн отцепить? Мое право. Я лучше знаю, сколько моя машина берет. Разве можно ее с кряжевской по мощности равнять? А меня — в карикатуру. Мало того, всяческое измывательство на собраниях. Это что? Это же произвол. Зато Кряжеву кругом блат. А почему? Потому, что Лихому выгодно козырять — мой воспитанник. Конечно, чем Кузьме не жизнь! Сыр в масле катается. В сентябре четыре с половиной тысячи рубликов выгнал. Нам с тобой и не приснится.
Иван допил из стопки, закусил шаньгой, предварительно скребнув ею по застывшему в блюдечке маслу.
— Теперь погляди, что в партбюро творится, — заговорил он снова, тыча брата в грудь длинным сухоньким пальцем. — Безобразие, да и только! Секретарь разложился, Максимка Добрынин разложился. Лихой своего закадычного дружка покрывает, а Овинский под их дудку пляшет, потому что у самого грехов полным-полна коробушка.