Он перестал додумывать до конца свои претензии к Лелечке и Гри-Гри и, круто повернувшись на каблуках, снова поспешил к орудию Астахова. Уперев руки в бока, насмешливо бросил:
— Молчим? Все молчим? Так и домолчимся до царствия небесного?
Астахов смущенно улыбался. Он понимал, что мичман сердится больше для порядка и винит, в сущности, не его, Астахова, а неудачи первых выстрелов «Стерегущего». Всякому, конечно, обидно, когда снарядами рыб кормят.
«Взялся стрелять, так стреляй. Понятие в этом деле надо иметь правильное!»
Думая о своем, Астахов нет-нет, да и поглядывал на японцев. Никак нельзя было терять результатов длительной выдержки. «Усугомо» сейчас становился под выстрел так удачно, что не пальнуть в него было просто невозможно. Мичман тоже заметил это и бешено взмахнул ушибленной рукой:
— Пли!
От меткого выстрела на «Усугомо» свалилась труба и заполыхал пожар.
— Ай, молодчага, вот так молодчага! — искренно и восхищенно воскликнул мичман, почувствовав глубокое уважение к Астахову. Сам он так удачно не выстрелил бы. А комендор смотрел на офицера снисходительно и даже чуть-чуть свысока хитроватым взглядом опытного артиллериста.
— Как крысы боярские полегли. И не повставают, — подытожил удачный выстрел подошедший Гаврилюк.
Сложив снаряды, матрос ушел с видом страшно занятого человека, независимо поглядывая на злополучный японский миноносец, на котором высоким столбом стояло пламя.
У семидесятипятимиллиметрового орудия тщательно целился комендор Лкузин.
Придя со вчерашнего дня на «Стерегущий» прямо из экипажа, он не успел по-настоящему поесть и был зол и голоден. Ветер донес до него выкрик Кудревича насчет «пуделя».
«Завсегда так с молодыми офицерами, — отчужденно подумал Лкузин. — На грош амуниции, на трешку амбиции. На месте Кузьмы Иваныча я сказал бы мичману: „Спрашивать с комендора надо что полагается, а не дурака валять…“ Здоров как бык парень, а, видно, сдрейфил в бою-то».
Частые выстрелы японских крейсеров, однако, отвлекли его мысли от мичмана. Скоро Лкузин с удивлением обнаружил, что когда рядом со «Стерегущим» падает снаряд, он инстинктивно съеживается, напрягая всю волю, чтобы не пригнуться и не застыть на палубе неподвижно, пока тот не разорвется. Комендор злился, поносил себя подлецом, трусом, бабой, всеми позорными прозвищами, какие мог припомнить, но ругательства не помогали. Пришла та стадия напряжения, когда разум сам по себе, тело само по себе.
— Не лови, Селиверст, ворон, — услышал он за собою добродушный и густой голос Гаврилюка. — Дал бы гапонцам покрепче!
От стыда, не подметил ли матрос его дрожь, Лкузин закусил губу и стал напряженно всматриваться в японские борта, выискивая место, в которое он мог бы, в присутствии Гаврилюка, ударить без промаха. Тогда тот поймет и поверит, что его знобит не от страха за свою шкуру, а оттого, что он голоден со вчерашнего дня. Лкузин вприщур примеривался к слетавшим с крейсера дымкам, и ему чудилось, что он видит и самые снаряды, один за другим летящие в его сторону, — узкие, длинные, с заостренным концом, похожие на маленькую акулу, которую в августе прошлого года он с матросами поймал во время купанья у Ляотешаня. Но у ляотешаньской акулы глаза были крошечные, неморгающие, тупо смотревшие на людей: должно быть, на суше они плохо видели. У японских акул — глаза всевидящие, нацеливающие. Вот-вот они заприметят его и Гаврилюка и грохнут уничтожающим ударом.
Лкузин с волнением прислушивался к разрывам. Бывалые люди говорили: если их слышишь — значит, не про тебя были заказаны. Жди следующего.
Несколько шлепнувшихся снарядов разорвалось в воде отвратительно громко. Они не причинили никакого вреда, но поднятые ими смерчи тяжелыми водопадами обрушились на палубу, обдав Лкузина и Гаврилюка холодным душем. Гаврилюк, подтрунивая, вытер рукавами шинели, как полотенцем, забрызганное лицо.
— С расчетом палит гапонец. На все у него поправка: на ветер, на расстояние, только на свою дурость поправку взять не может.
Невозмутимость Гаврилюка помогла Лкузину вернуть нужное хладнокровие. Самообладание, доставшееся с таким трудом, больше не покидало его.
Все орудия «Стерегущего» быстро, почти безостановочно, били одно за другим. Их интенсивность, нарастая с каждой минутой, достигла предела. Кудревич без бинокля, простым глазом, видел урон, наносимый «Стерегущим» врагу. Не прошло и десяти минут с открытия огня, как японские истребители начали получать непрерывные повреждения в корпусах, котлах и артиллерии. Неприятель, должно быть, нес также большие потери в людях, потому что матросы на вражеских палубах суетливо бегали взад и вперед, напряженно наклонялись, с усилием выпрямлялись, по-видимому, сносили раненых в лазареты.
«Будь, гейша, вечно весела», — стал насвистывать Кудревич и, радуясь работе своих комендоров, тут же попытался подыскать слова, какими следовало оценить ее в вахтенном журнале, умно похвалив и в то же время отметив ошибки каждого комендора в отдельности. Слова не подбирались, потому что все комендоры были, безусловно, хороши, хотя каждый работал на свой образец.
Майоров, например, явно решил специализироваться на неприятельских корпусах и бил по ним почти без промаха. Коренастый, плотный, он работал у своего орудия с красивой и точной скоростью, закладывая снаряды так быстро, что ему не успевали их подносить.
Астахов, на которого мичман сегодня напрасно напал, сейчас так разошелся, что просто держись! Лицо у него стало грозным. Он спешил наверстать упущенное время, торопился и поэтому иногда промазывал. Тогда на его лице отражались такие страдания и боль обиды, что Кудревичу самому становилось неловко. Сочувствуя Астахову и одновременно злясь за недостигший цели выстрел, мичман свирепо грозил кулаком и орал: «Опять пропуделял!» Астахов обиженно отворачивался. Плечи его делали движение вверх и вниз, словно он сотрясался от скорби, и сейчас же все дальнейшие его действия показывали, что он не только признает вину, но и старается ее исправить.
По-прежнему любимцем мичмана оставался комендор Васильев, знакомый еще по совместной службе на «Ретвизане». Комендор был человек веселый и хорошей души, на «Ретвизане» славился своею начитанностью, неутомимостью, смекалкой и мирным мастерством — слесарным искусством. «На воле» был тульский слесарь; во флоте в свободное время мастерил чудесные матросские и боцманские ножи, а во время учебных стрельб показывал и отменное боевое мастерство, кроша мишени в щепы.
И все же Майорова, Астахова и Васильева, безусловно, превосходил комендор большого орудия Лкузин. Его неподвижный волевой взгляд зорко всматривался во вражеские корабли, ловя момент, когда те выгодно станут под выстрел. Движения Лкузина были скупы и расчетливы. Как человек бывалый, он действовал у орудия со строгим расчетом, основанным на боевом опыте, и бил японцев только наверняка.