— Правнучка, э-э, тоже верит в бога? — спросил Марсель.
— Почему «тоже»? — удивился Иван Иванович.
— В вашем почтенном возрасте все ясно… Бородатый богатырь вдруг тихо, про себя, засмеялся:
— Не учел я в нашем разговоре — вы ж иностранец. Оттого и «ясность» у вас ошибочная. Ну, почему же я верующий? Еще со школьного возраста — воинствующий безбожник. До сей поры тружусь и о заслуженном отдыхе не помышляю. А ту войну вместе с мамой партизанил, потом из родных мест пехотным сержантом дотопал до Берлина и на рейхстаге собственноручно расписался.
Марсель приосанился:
— А мы с Александрой Михайловной — белорусские партизаны и тоже потом, весной сорок пятого, рейхстаг своими глазами наблюдали.
— Коллеги мы, значит…
По лицу Марселя тенью мелькнула обида:
— Мой прапрадед сражался на этом поле. Достоин ли он, через годы и века, вашей благосклонной памяти?
Иван Иванович озадаченно мял в кулаке свою окладистую бороду, а Марсель продолжал:
— Время покрыло события прошлого седою травой забвения, одинаково простив и праведников, и носителей греха…
Неслышно приблизился моложавый румяный священник в бархатной скуфье и, дохнув перегаром, назидательно произнес:
— Миром господу помолимся… Сами себя и живот наш Христу-богу предадим… Помяни щедроты твоя и милости, яже от века суть… Да простятся ему все невольные прегрешения, и да падет на него всепрощающая милость господня…
Иван Иванович отрицательно покачал головой:
— Даже бог не каждому бы простил то, что было на этой войне. А на той, давнишней — не знаю, простил бы всевышний, когда б он был на самом деле, — простил бы тех, кто с мечом к нам пришел? Сомневаюсь… А мы, россияне, будем вечно почитать защитников своего Отечества. Во веки веков нетленна в народе нашем и свята память Бородина!
Марсель так и не одолел церковнославянских витиеватостей подвыпившего батюшки, но смысл кузнецом сказанного понял отчетливо и с оголенной откровенностью то ли сказал, а может — пожаловался:
— Я и мой несчастный младший брат Франсуа боролись с бошами, которые подвергли оккупации нашу страну, нашу свободную Францию. Мы сидели в нацистской тюрьме, потом были насильно призваны в немецкий вермахт. Я через помощь мадам Наташи — так называли тогда Александру Михайловну — и по счастливой случайности сумел бегать к партизанам. А мой несчастный брат не сумел бегать и был убит в первом бою. Он погиб, находясь среди врагов своей родины, которых ненавидел всей благородной душой. В чем же вина моего несчастного Франсуа?
Подняв указующий перст, батюшка привычно изрек:
— Обратимся к одиннадцатой главе Евангелия и внемлем слову священного писания: «Тогда Марфа сказала Иисусу: господи! если бы ты был здесь, не умер бы брат мой. Но и теперь знаю, что чего ты попросишь у бога, даст тебе бог… Иисус говорит ей: воскреснет брат твой…» — Все еще держа над головой указующий перст, батюшка заключил: — Призри ныне в милости и щедротах… И сотвори знамение во благо…
— Никто и ничто не вернет моего несчастного брата, — с горечью сказал Марсель. — Даже эти пустые слова…
Иван Иванович опять помял в кулаке свою бороду и всем телом развернулся к упитанному румяному батюшке:
— По твоей комплекции на тебе пахать можно, а ты, лохматый тунеядец, в этой благости нетрезво бездельничаешь, всякие цитаты невпопад изрекаешь!
Батюшку как ветром куда-то сдуло.
Иван Иванович достал из кармана ключи, пальцем поманил вихрастого паренька и велел:
— Отвезешь к монастырю наших белорусских партизанов. Час подождешь, пока они осмотр произведут, и доставишь их к батарее Раевского. Дальше им путь пешком, потому как на колесах да мимоходом ничего тут им не прочувствовать, во всей полноте не понять.
А отсюда, из церкви, если нашу покойницу отпоют, поспешай к дому. В последний путь прабабушку твою Марию и мамочку мою бесценную вместе проводим.
И, перейдя на «ты», спросил Александру Михайловну:
— Мать-отец у тебя живые? Не живые… Пускай им и твоему покойному родителю, иностранец, земля будет пухом. А матушке твоей пожелаю дожить до веку. И юбилей, как положено, чтобы справили… — Иван Иванович внимательно посмотрел на Марселя, на Александру Михайловну: — Чего-то в себе у вас беспокойство, раздор… и любовь. Раздор из себя изгоните, а все остальное, ваше — беречь надобно! Маме моей поклонитесь, покойнице, да поезжайте…
* * *
Примерно на полпути от села к станции Бородино расположена деревня Семеновская. Невдалеке и справа от нее возвышаются красные стены Владимирского собора.
На всем поле перед собором хлеба уже были скошены. Совхозные комбайны, как притомившиеся богатыри, стояли возле самой дороги, а в бездонной небесной голубизне над ними кувыркался одинокий жаворонок.
Вихрастый Виктор, правнук Ивана Ивановича, оставил «Жигули» возле монастырской ограды и посоветовал:
— Осматривать начните с этого вон домика. Сначала в нем была монастырская гостиница — теперь музей Льва Николаевича Толстого. Потом очередная экскурсия подоспеет, пристроитесь к ней. А я вас тут подожду. Почитаю.
Музей был невелик и по-домашнему уютен. Сюда приезжал великий писатель, работая над главной книгой своей жизни.
Испросив разрешения, Марсель начал бережно листать том «Войны и мира».
— Это мой первый учебник русского языка, — пояснил он Александре Михайловне. — В начале романа особенно много французского текста, и тут же помещен его перевод. Разведчик и подрывник моего партизанского отряда Саша Муравицкий достал этот роман — он мог достать все: от «языка» до немецкой амуниции. Но терпеливости у этого юноши не хватало, и моим образованием занимался Михаил Кислов. Через нашу общую старательность я смог узнать о «дубине народной войны», хотя еще раньше мы с Мишей и Сашей уже применили эту «дубину» в боях.
— А я о ней услышала еще в своей деревенской школе-семилетке… После уроков учитель истории, Николай Семенович, приобщал нас к чудесному таинству толстовской прозы. Тогда и услышала я загадочные и не совсем понятные мне слова: «…дубина народной войны поднялась со всею своею грозною и величественной силой… поднималась, опускалась и гвоздила… до тех пор, пока не погибло все нашествие».
Александра Михайловна задумалась:
— Школа в моей деревеньке Жодино — да как же давным-давно все это было! Тогда я многого не понимала…
— А я, — признался Марсель, — несколько раз прочел Толстого у себя во Франции, но не все нюансы отчетливо понимаю даже сейчас. Осмыслить всю «Войну и мир» сразу невозможно, тем более что в разном возрасте эта Великая Книга воспринимается по-разному.
Небольшие помещения музея густо заполнили посетители, и тут же послышался приятный грудной голос женщины-экскурсовода. Рассказывала она артистично, увлекаясь сама и вызывая ответный интерес своих слушателей.
— Правильно высказал Толстой свое отрицательное отношение к Бонапарту, — заявил располневший и небрежно выбритый мужчина. — И дочку нашего российского императора не выдали за Бонапарта, хоть и сватался, — верно я говорю? Чего общего могло быть у нашего русского человека с этим корсиканцем? И вообще, смешанные браки, смешанная любовь — зачем это все?
— Браки в монарших семьях совершались в основном по расчету, а вот любовь…
Экскурсовод находилась в соседней комнате, был слышен только ее голос, но даже из другого помещения в этом голосе различался возросший накал чувств:
— А вот любовь… — повторила невидимая женщина, — разве можно ее ограничивать какими-то национальными рамками, запретами? И разве допустимо о ней так рассудочно, так недоброжелательно говорить? Бальзак и Ганская, Тургенев и Полина Виардо — давайте поклонимся памяти такой возвышенной и прекрасной любви!
Из помещений музея рванулись аплодисменты.
— Все это старо, — брюзгливо возразил мужчина. — Как устарели в наше время Бальзак и Тургенев, и даже сам Толстой.
— Давайте выйдем к Багратионовым флешам и там завершим наш спор, — предложила экскурсовод.
Увидев ее на фоне монастырской стены, Марсель восхищенно шепнул Александре Михайловне:
— Ты посмотри на ее точеную фигуру! А волосы, выражение лица и загадочный блеск этих огромных библейских глаз — такие красавицы рождаются не в каждом столетии!
— Я хочу зачитать вам два отрывка, — сказала экскурсовод. — Отрывок первый: «Не один Наполеон испытывал то похожее на сновиденье чувство, что страшный размах руки падает бессильно, но все генералы, все участвовавшие и не участвовавшие солдаты французской армии, после всех опытов прежних сражений (где после вдесятеро меньших усилий неприятель бежал), испытывали одинаковое чувство ужаса перед тем врагом, который, потеряв половину войска, стоял так же грозно в конце, как и в начале сражения».