– Милый мой, тебе достаточно.
– Что?! - воскликнул я, смеясь и забирая кубок обратно. - У меня что, язык путается, или я говорю глупости? Или, по-твоему, я из тех, кто теряет лицо после третьей чаши?
– На каждый свой вопрос ты заслужил ответ: да.
– Ну и пей тогда один, ты ростом длиннее, тебе больше надо, чтоб налиться доверху! Вся земля пьет - и становится прекраснее, так почему же нам нельзя? Именно для того, чтобы чувствовать себя так, как я сейчас, люди сажают виноград и давят из него сок. Сейчас не только ты, Лисий, кажешься мне прекрасным, как и всегда, - весь мир сейчас прекрасен. Для чего же еще подарили нам вино боги?
– Тогда оставь все, как есть, - сказал он, - и не порть красоту лишней чашей.
– Еще только одну, за нас, выпьем друг за друга. Думал ли ты, Лисий, что теперь моя жизнь принадлежит тебе? Не будь тебя, кто знает, где находился бы я в этот вечер? Тенью, дрожащей снаружи под дождем, порхающей над берегами Стикса и попискивающей "Лисий! Лисий!" голоском летучей мыши, слишком высоким, чтоб его можно было услышать?..
– Хватит! - сердито оборвал меня он. - Ни слова больше, Алексий. И без того смерть приходит слишком рано, разлучая друзей.
– Ну, тогда за жизнь. Ты подарил ее мне. Этот свет от лампады, эти запахи цветов и дождя, вино и венки - и, лучше всего, - твоя компания. Разве ты не хочешь услышать, как я одобряю и восхваляю твой дар? Мне одного лишь недостает, чтобы стать счастливейшим из всех людей: подарить что-нибудь тебе в ответ. Но что сможет сравниться с твоим подарком?
– Говорю тебе, - сказал он, - еще одна чаша будет уже лишней.
– Ладно, я дурака валяю. Смотри, я такой же трезвый, как и ты, даже трезвее, полагаю. Скажи мне, Лисий, вот что: куда, по-твоему, отправляется душа, когда мы умираем?
– Кто вернулся оттуда, чтобы рассказать нам? Может быть, как учит Пифагор, обратно в материнскую утробу. И вселяется в философа, если мы того заслужили, или в женщину, если были слабы; или же в зверя либо птицу, если вообще не смогли быть людьми. Приятнее думать так, потому что в этом есть какая-то справедливость. Но я думаю, мы просто засыпаем - и больше не просыпаемся.
Его печаль пробилась ко мне сквозь винные пары, и я молча упрекнул себя.
– Сократ говорит - нет. Он всегда придерживается того взгляда, что душа бессмертна.
– Его душа - может быть. Никто не усомнится, что она сделана из более твердой и чистой материи, чем души других людей, она не так легко рассеется… - Он поднялся и улыбнулся. - А, может быть, боги хотели обожествить его и поместить на небо в виде созвездия.
– Он бы над таким посмеялся. И нарисовал тебе в пыли Созвездие Сократа с двумя маленькими звездочками вместо глаз и пятью или шестью большими на месте рта.
– Или упрекнул бы меня за непочтительность к богам… Не все можно сказать ему: он не понимает слабостей обыкновенного человека.
– Да, - согласился я. - У него львиное сердце, ничто не может испугать его, ничто не может соблазнить. Видеть добро и творить его - для него одно и то же. - Я хотел уже продолжить и добавить: "Но он говорит, что это приходит с ежедневными упражнениями, как победа на играх". Но потом вспомнил - и промолчал, только поднял кубок и выпил.
Но долго я молчать не мог:
– Мне кажется, он понимает, что он один-единственный, и не ждет от других, чтобы и они были такими.
– Он не признает уступчивости.
– Только по отношению к себе. А к другим он добр. Он научился не ожидать от обыкновенных людей слишком много.
– Думаю, этому его научил Алкивиад, - произнес Лисий.
Поднялся со своего ложа и, сделав несколько шагов, остановился, глядя на террасу.
Я подошел и встал рядом.
– Не сердись на меня сегодня, Лисий. Что с тобой вдруг?..
– Ничего. Я слишком часто сердился на тебя без всяких оснований. Смотри, дождь кончился.
Белый молодой полумесяц вышел из облаков, появились две-три звезды. Воздух из сада освежал наши лица; за спиной комната, где мы ужинали, была наполнена запахами раздавленных цветов, лампадного дыма и пролитого вина.
– Я тоже без всяких причин раздражал тебя - или по тем же причинам, признался я. - Дождь еще пойдет - ты чувствуешь?
– Засуха стояла долго.
– Слишком долго. Если земля не напьется до большой глубины, нас ждут сильные грозы и пожары в горах.
– Ладно, если бы мы сделали по-твоему, то сейчас мокли бы на Пентеликоне.
– Думаю, - возразил я, - нашлась бы какая-нибудь пещерка, достаточно просторная для двоих.
Отяжелевший лист стряхнул с себя воду, струйка прошелестела в винограде.
– Поздно уже, - сказал он. - Я позову раба с факелом проводить тебя.
– Поздно? Да до полуночи еще добрый час. Или ты теперь будешь обходиться со мной, как с ребенком, раз я выпустил из рук копье?
Он воскликнул:
– Ну неужели ты не понимаешь? - И продолжил спустя мгновение, едва слышно: - Я ведь видел, как смерть потянулась к тебе, и никакой спасительной философии у меня не оказалось.
– Ничего, ты отлично обошелся рогатиной, - отшутился я, пытаясь заставить его улыбнуться. - На войне мы не раз видели, как смерть задевает другого, но вечером пели вместе.
– Так что, мне сейчас запеть? Петь легко. Да, я видел тебя мертвым, и за этим видением не было уже ничего. Только горести из-за спаленного урожая, зря пропавших трудов весны и лета… Все, теперь я тебе сказал, хоть раньше никогда не позволял вину так развязать мне язык. Ты достаточно услышал? Все, все, тебе пора идти.
Он отвернулся от меня и пошел к дверям кликнуть раба. Но я бросился к нему бегом и схватил за руку.
Мой венок сполз назад, пока я бежал; он протянул руку, и венок упал у меня за спиной. Я слышал, как виноград отряхивает с себя на террасу последние тяжелые капли, как квакает лягушка у недалекого водоема, как бьется мое сердце.
Я сказал:
– Я не умер. Я здесь.
Глава двадцатая
Зимой того же года мы с Лисием ушли в море и поплыли на остров Самос.
У каждого из нас была своя причина покинуть Город. У Лисия умер отец, унесенный зимней простудой, и мой друг, который уже не первый год охранял старика от забот о гибнущей усадьбе, не стал проявлять разумную бережливость и скупиться на его погребение. Демократа похоронили среди наград, добытых им на состязаниях колесниц; а когда все осталось позади, Лисию было уже не по карману содержать лошадь - разве только обратиться к средствам, выделенным на кавалерию из собранных городом налогов, а для этого он был слишком горд.
А мой отец оправился и окреп; он вполне мог пожелать, чтобы я вернул ему Феникса, и мне не хотелось дожидаться, пока он об этом заговорит. В те дни мы с ним старались ходить друг возле друга полегче, как ходят люди по дому, треснувшему от землетрясения.
Он теперь очень близко сошелся с компанией олигархов, о которых говорили, что они более чем тоскуют по прошлому. Они собирались без веселья и легкости, как люди, объединенные общей целью; я часто обнаруживал, что они закрылись в пиршественной комнате, а рабы отосланы и заперты, и все это было мне не по вкусу, а больше всего - присутствие Крития. На улицах приходилось слышать: мол, есть в Городе люди, которые впустили бы спартанцев, знай они, что оставят власть за собой, - думаю, речь шла как раз о такой компании. В своем возрасте я мог бы с полным правом заговорить с отцом об этом, но мы больше не беседовали о серьезных вещах. Если он упрекал меня, то лишь за дела самые обыденные: отчего, мол, я не отращиваю бороду, да зачем, дескать, столько сижу в лавке с благовониями - хотя на самом деле я так поступал, только когда заставал там друзей; а зачем же еще ходить в Город, если не для встреч и бесед? Правда, однако, когда Лисий был занят, я иногда проводил время не с самыми полезными людьми, - лишь бы не идти домой.
Лисий это воспринимал тяжело, но ему не хватало духу меня винить. Мы жили своей собственной жизнью, и никого другого она не касалась. Но когда оба не знают покоя, обеспокоенность проявится во всем; в то время в нас словно вселилось некое бешенство, которое прорывалось иногда в безудержной радости, а иногда в безрассудстве, в сумасбродных выходках на пиру, в бездумной храбрости на поле боя.
Сократ об этом никогда не заговаривал. Хотя, думаю, на самом деле история наша недолго была для него секретом. Любовь в душе своей - хвастун, тот самый, что не может прятать краденую лошадь, не дав кому-нибудь заметить уздечку. В те дни никто не сумел бы держаться добрее, чем Сократ. Без единого сказанного слова, просто от одного присутствия возле него, я это понял: пока мы думали, будто делаем что-то для него, на самом деле это он, из привязанности к нам, думал отдать нам часть своих богатств; а теперь он был мягок с нами, как с друзьями, которые перенесли потерю.
Умом мы это понимали, но не чувствовали тогда в душе своей. То, что нас одолело, было внешним; а это, пришедшее после, казалось нам сейчас утешением и радостью. Мы исполняли должное перед богами, мы были верны и высоко несли честь друг друга. Вот только с той поры прошло много времени, видения юности посещают меня реже, они тускнеют и уходят в память. Но мне говорили, что таково неизбежное действие лет.