В отличие от прошлого лета Фицджеральд и Зельда вели себя хуже некуда. После очередного скандала в казино окружающие с раздражением перешептывались: «Опять эти Фицджеральды!» Если в ресторане за столом, где сидел Скотт, воцарялась скука, он мог взять пепельницу и словно кольцо бросить ее на соседний стол, не обращая внимания на то, есть ли в ней окурки. Иногда ему нравилось ради забавы сломать стул или швырнуть солонку в закрытое окно. Он, видимо, полагал, что небольшое разрушение — неотъемлемая часть вечерних увеселений. Однажды он залез под толстый, сплетенный из кокосовых волокон мат перед главным входом в казино, образовав под матом горб, похожий на огромную черепаху, и начал издавать какие-то странные звуки.
Когда его представляли кому-нибудь, он с чарующей приветливостью истого принстонца произносил: «Очень приятно познакомиться с вами, сэр. Кстати, я алкоголик». Мысль о пристрастии к спиртному ни на минуту не покидала его. Одному из друзей он написал следующее посвящение на обложке своей книги: «Можно пить по нескольку коктейлей все время, все коктейли какое-то время, но… (Задумайся над этим…)».[120]
Подзадориваемый Чарли Маккартуром, внешне походившим на шотландского эльфа и обладавшим задатками хулигана, Фицджеральд вытворял вещи, которые могли иметь серьезные последствия. Однажды поздно вечером, когда только они одни находились в баре, он заспорил с Маккартуром о том, можно ли распилить человека пилой. Фицджеральд утверждал, что этого сделать нельзя, Маккартур же уверял его в обратном. Наконец Маккартур заявил: «Есть только один способ проверить это». Они убедили бармена лечь на два приставленных друг к другу стула, к которым привязали его веревками. Когда Маккартур ушел за двойной пилой, бармен поднял такой вой, что прибыла полиция. Этот инцидент в несколько приглаженной форме описан в «Ночь нежна», где Эйб Норт собирается распилить официанта пополам, правда, музыкальной пилой, чтобы не вызвать у читателя неприятных ассоциаций.
Зельда тоже вела себя как-то странно. Ее сердитые, косые взгляды и колкие реплики придавали ей какой-то затаенно-враждебный вид. Во время беседы она напоминала коварного противника, выжидавшего своего момента, и награждала окружающих комплиментами, которые оборачивались разительно едкими замечаниями. «Вам когда-нибудь приходилось видеть женское лицо с таким огромным количеством прекрасных крупных зубов на нем?» — могла вдруг изречь она о какой-нибудь даме, к которой питала неприязнь, и тут же вновь уйти в себя, как улитка в ракушку. Но, несмотря на эти странности, Мэрфи обожали ее, и она отвечала им взаимностью.
«Ее красота была необычной, — писал о ней Джеральд. — Во всем ее облике чувствовалась какая-то сила. У нее были очень красивые, но не классические черты лица, пронзительный орлиный взгляд и пленительно изящная фигура. Она и двигалась изящно. Говорила мягким голосом, с легким южным акцентом, как некоторые — впрочем, я думаю, большинство, — южанок. Она ощущала малейшие нюансы своей внешности и потому носила элегантные платья широкого покроя. Поразительное чувство цвета помогало ей выбирать платья, которые ей необычайно шли. (Мэрфи особенно запомнились серовато-розовые и красные тона. — Э.Т.) На ее голове возвышалась копна прелестных взъерошенных волос, не совсем светлых, но и не каштановых. Мне всегда казалось не случайным, что её любимым цветком был пион. Их как раз очень много росло в нашем саду, и всякий раз, когда она приходила к нам в гости, она уносила с собой охапку пионов. Она вечно что-нибудь придумывала с ними. Иногда она прикалывала их к платью на груди, и тогда они еще больше подчеркивали ее красоту».
Судя по оценке хорошо знавших ее Мэрфи, она, по-своему, была столь же редкостным человеком, как и Скотт. Она излучала неиссякаемую теплоту, которая вызывала любовь к ней, несмотря па ее сумасбродное и внушающее порой страх поведение. Ведя однажды вечером машину вдоль Гран Корниш, она вдруг сказала своему соседу: «Пожалуй, я сверну здесь» — и чуть было не рухнула со скалы, не удержи он руль. В другой раз она легла перед стоящей машиной и обратилась к мужу: «Скотт, переедь меня». Фицджеральд завел машину и уже на какое-то мгновение отпустил тормоз, как кто-то сидевший рядом с ним резко нажал на него снова.
«Почему вы так ведете себя? — обычно спрашивали их друзья на следующее утро на пляже. — Как вы можете выносить ужасные головные боли после всех этих попоек? К тому же вы гораздо привлекательнее, когда трезвые».
Фицджеральды соглашались с упреками в свой адрес, но каждый вечер все повторялось сначала. В сентябре Мэрфи устроили обед, на котором Скотт зашел дальше, чем это могли ему позволить даже столь снисходительные хозяева. На десерт подали ягоды в ананасовом шербете. Фицджеральд выловил ягодку и бросил ее на оголенную спину какой-то французской графини. Та вся застыла от напряжения, пока ледяной комочек скатывался вниз по ее телу. При этом она не произнесла ни слова, безусловно, полагая, что оплошность произошла по вине нерасторопного официанта.
После обеда, когда все гости разбрелись по саду, Фицджеральд, словно лунатик, стал слоняться между столиками. Вдруг, не привлекая ничьего внимания, он взял один из фужеров венецианского стекла, особенно любимых Мэрфи, и бросил его через высокую стену, которая окружала сад, прислушиваясь к звону стекла, разбившегося о булыжную мостовую. Он послал в темноту ночи еще два фужера, прежде чем Мэрфи остановили его и запретили ему бывать в их доме в течение трех недель. Скотт надулся, выслушав приговор, но появился у них ровно через три недели, ни словом не обмолвившись однако, о причине столь продолжительного отсутствия.
Фицджеральды оставались в Антибе до конца осеннего сезона. «Все вносившие радость колоритные гости разъехались, — жаловалась Зельда Перкинсу в конце сентября, — увезя с собой атмосферу карнавала и надвигающейся катастрофы, которая ощущалась все лето. Скотт упорно работает и все еще бредит войной. Наездом побывал Эрнест Хемингуэй, чем-то напоминающий земного мистика… Здесь божественно, когда пахнет сожженными листьями, на дорогах поднимается пыль и доносится шум разбивающихся о камень струй водопада. Роман Скотта обещает быть прекрасным». Однако перед отплытием в Америку 10 декабря Фицджеральд признавался Перкинсу, что работе над романом «не видно конца».
На пароходе вместе с Фицджеральдами оказался Людлоу Фаулер, выполнявший роль шафера на их свадьбе. Обедали они все вместе за огромным столом, из-за которого вечно раздавался шумный смех. После трапезы Фицджеральд обычно затевал дискуссии в гостиной. «Держись от этих разговоров подальше, у тебя медовый месяц», — советовал он Людлоу. Затем, повернувшись к остальным, подбрасывал очередную тему для обсуждения: «Может ли кто-нибудь из присутствующих здесь мужчин, положа руку на сердце, утверждать, что он ни разу в порыве гнева ие ударил жену?» В разворачивавшемся вслед за этим жарком споре о том, что считать «порывом гнева», Фицджеральд становился посредником. Он упивался ролью заводилы.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});