Он оглянулся на горы пишущих машинок за спиной. Сквозняк из щели за циферблатом легонько раскачивал одинокую лампу под потолком.
— Ее успехи на печатном поприще, скажем так, совсем скромные. А может, и еще хуже… Все время путает W и O, не говоря уже о B и V… И постоянно сутулится. А пальцы держит раскорякой, сколько ни выправляй. До сих пор не запомнила, как менять печатную ленту. Но иногда, когда открывает рот… вокруг нее сразу же образуется некое сияние. И в целом, я бы сказал, ее голос похож на отдельное живое существо.
Закончив свою речь, он поднял меня на руки и отнес в кровать.
«Что ты собираешься делать с ней? И зачем рассказываешь все это мне?»
Я пыталась вырваться из его объятий, но безумные одеяния мешали мне. Он пригвоздил мои лодыжки одной рукой и прижал к постели.
— Ей нужно больше тренироваться, — проговорил он бесстрастно. — Развивать скорость, точность и многовариантность печатных задач. Тогда-то я постепенно и смогу запечатлеть ее голос. До тех самых пор, пока она не потеряет его и ее клавиши наконец не замрут спокойно.
* * *
С тех пор он навещает меня все реже, и я надолго остаюсь одна. Он уже почти не дарит мне безумных платьев, и даже еда его стала совсем невкусной. Раз в день, а то и реже он приносит мне какие-то вареные овощи с хлебом, оставляет у двери и сразу уходит. Не глядя на меня и не отпирая двери чаще, чем необходимо для моего кормления, он не оставляет после себя ничего, кроме эха от звякающих тарелок.
Мои глаза и уши истощаются день ото дня. А тело, отделенное от сердца, все чаще просто валяется на полу в тусклых тенях от гигантского часового механизма. Раньше, когда он заботился обо мне, мое тело хранило и ласку, и живость, и доброту, но теперь оно превратилось в бесформенный кусок глины. Неужели вот это — мои настоящие ноги? Настоящие руки? Настоящая грудь? Я уже ничего не знала наверняка. Пока его руки их не коснутся, они не вернутся к жизни.
Он — единственный, кто навещает меня в комнате, которая полностью меня поглотила. Что же я буду делать, если он от меня отвернется? При одной лишь мысли об этом меня начинало трясти.
Однажды вечером я набрала в раковину воды. Захотелось сполоснуть ноги и заодно убедиться, что они еще настоящие. Вода была чистой и ледяной.
Я медленно погрузила в воду одну ногу, пальцами вперед. Но ничего не почувствовала. Казалось, мои ноги плывут в воздухе и их вообще ничего не касается. Да и в том, что они вообще существуют, никакой уверенности не было.
Сидя на краю раковины, я бросила взгляд в смотровое окошко. В небе висела полная луна, но ее бледное сияние никак не помогало моим ослабевшим глазам. Город внизу напоминал огромный луг, усеянный огоньками, между которыми ветер рисовал свои причудливые узоры. И эти узоры походили на дырочки, которые мыши прогрызают в сыре, забытом ночью на кухонном столе. На всякий случай я сполоснула руки, лицо, грудь, но результат был тем же. Все мое существование засасывало туда, куда руки уже не дотянутся.
* * *
Как давно он уже не приходил сюда? И сколько дней прошло с тех пор, как я вообще что-нибудь ела? Последний раз это была булка с каким-то джемом. Жестковато для того, кто питается раз в три дня.
Но моя слабость — вовсе не оттого, что меня не кормят. А оттого, что меня все больше засасывает в себя эта комната. Поэтому я и отказалась от хлеба. А от джема лишь отлизываю понемногу пару раз в день. Булка у моей подушки давно уже расцвела пушистой плесенью.
Лежа под одеялом, я прислушиваюсь к звукам на лестнице. Малейший скрип выталкивает меня из постели.
«Он пришел ко мне!» — ликую я. Но, как всегда, ошибаюсь. И возвращаюсь в постель, обманутая проделками ветра на лугу и мышами над кухонным сыром.
Почему же он не приходит ко мне? Почему не поймет, что не только мой голос, но и тело, чувства, эмоции — все существует исключительно для него? Одна человеческая жизнь, упакованная в формат этой комнаты для одного-единственного клиента?
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})
Может, прямо сейчас он обучает ее основам машинописи? И так же терпеливо и нежно касается ее пальцев? Чтобы как можно скорее запечатать ее голос внутри пишмашинки?
Я закрываю глаза — и знаю: конец уже близок. Но я лишь молюсь, чтобы это произошло так же, как я потеряла голос — без боли и страданий. И все вернется на круги своя. Примерно так же, как возвращается обратно в строй продавленная клавиша — после того, как буква уже напечатана.
* * *
Я слышу шаги на лестнице. Это он! Но за его шагами слышатся еще чьи-то… Кого-то на высоких каблучках? Две походки накладываются друг на друга, словно двое печатают в четыре руки, и эти звуки усиливаются. Может, она несет сюда свою машинку? У которой парализовало все клавиши?
Я растворяюсь в этой комнате, не оставляя следа. Может, я еще смогу повстречаться с собственным голосом? Шаги останавливаются прямо за дверью. Он проворачивает ключ…
Ну, вот теперь и конец.
28
Отложив карандаш, я уронила голову на стол. Обессилела не только голова, которая так отчаянно выискивала единственные верные слова. До предела истощилось и мое тело, что выводило букву за буквой, даже когда у него осталось вдвое меньше конечностей.
Буквы в строчках, нацарапанные левой рукой, плясали как безумные. Сами строчки дрожали, цеплялись друг за друга, а иногда исчезали совсем. При взгляде на страницу казалось, что все знаки на ней одновременно рыдают в голос. Я подбила страницы в стопку. Скрепила зажимом. Вряд ли это была та история, на которую так надеялся R. Но по крайней мере, я довела эту безумную цепочку слов до конца. И закончила хотя бы одну историю, которую могла теперь оставить для него. И хотя сами истории исчезли не так давно, мне пришлось перепробовать очень много обходных путей, чтобы рассказать свою.
У всех, кто жил на острове, были свои предчувствия насчет того, что нас всех ожидает в итоге. Но никто не говорил об этом вслух. Не из страха перед Тайной полицией. И даже не от боязни того, что дурное сбудется, если много о нем болтать. Просто все уже поняли саму природу исчезновений и знали, как с ними лучшего всего обращаться.
Один только R делал все, что мог, чтобы удержать меня здесь. И даже зная, что попытки его обречены, я старалась не обсуждать это с ним, чтобы не расстраивать. Он все так же старательно разминал мои исчезнувшие части тела и вызывал воспоминания из изделий в своем убежище. Не покладая рук он бросал камешек за камешком в омут моего сердца, но камешки эти никогда не достигали дна, а лишь танцевали в бесконечном падении.
— Здорово же ты потрудилась! — резюмировал он, бережно собирая в стопку только что прочитанные страницы. — И как же я рад снова держать в руках твою свежую рукопись… Как будто вернулся в старые добрые времена, когда нас с тобой еще связывали истории!
— Но мне, похоже, так и не удалось остановить истощение сердца. Я смогла закончить историю, но все равно продолжаю терять себя…
Я прижалась щекой к его груди. Разных частей меня исчезло уже так много, что держать голову ровно не получалось.
— Отдохни хорошенько. Поспишь со мной здесь — будешь бодрее завтра…
— А когда я исчезну вся, останется ли моя история?
— Ну разумеется! Каждое словечко, что ты написала, сохраняется в моем сердце. А мое сердце не умеет забывать! Так что даже не сомневайся.
— Ну и хорошо. Здорово, если после меня на острове хоть что-нибудь да останется!
— Выспись как следует, — говорит он.
— Ладно, — говорю я. И засыпаю почти мгновенно.
* * *
Когда исчезла наша левая нога, мы все как один теряли равновесие и не знали, как справиться с собственным телом. Но теперь, когда наши тела должны были исчезнуть уже целиком, людям и в голову не приходило как-то сильно расстраиваться. Чем меньше у тела частей, тем оно цельнее и собраннее, да и лучше вписывается в географию нашего острова, испещренного дырами да пустотами вдоль и поперек. И в этих пустотах наши тела танцевали легко, как клубочки сухой травы, перекатываемые ветром по старому лугу.