Наше последнее пребывание в Квебеке мы продлили на неделю, чтобы съездить к заливу Джемс и посмотреть на перелет гусей и лебедей: птицы, как крысы, покидают корабль, прежде чем он утонет в глубоком снегу.
Гавейн тоже приближался к своей зиме. Ему исполнилось пятьдесят семь лет. Волосы его совсем поседели на висках, вздувшиеся вены канатами опутали руки. Он смеялся уже не так звонко, но его мощная фигура по-прежнему возвышалась подобно гранитной скале, все так же играли мускулы, которым его работа редко давала передышку, а глаза в хорошие дни казались еще синее и наивнее.
– Давай не говорить о будущем, – попросил он меня в тот последний раз, как только прилетел. – Не хочу портить ни одной минуты, пока мы вместе.
И правда, такую встречу жаль было бы испортить! Он привез мне еще один подарок – после обещанного якоря, специально заказанного в Кейптауне. На этот раз я получила золотой медальон, внутри которого были выгравированы наши инициалы, только одна дата 1948 – и тире.
– Пусть тебе выбьют вторую, когда время придет.
Мне захотелось ответить резкостью: оно уже пришло, если ты не решишься ничего сказать Мари-Жозе. Теперь, когда твоя работа больше не будет обеспечивать тебе алиби, наша любовь тоже выйдет на пенсию. Каждый вечер я засыпала в его объятиях с мыслью о том, что скоро он будет жить круглый год в Бретани, совсем близко от меня, но недосягаемый, как никогда прежде, будет спать в постели Мари-Жозе, к которой я впервые ощутила ревность. Я старалась запастись им впрок, втайне лелея надежду, что для него будет слишком тяжело лишиться одновременно и своей работы, и любви. Но я поклялась себе не заговаривать на эту тему до последнего дня.
И он настал, последний день, настал слишком быстро. И был чемодан, и ремень – может быть, они никогда больше не пригодятся, – был тысячу раз проверен билет, время вылета, время посадки в Руасси, расписание автобусов на Орли, чтобы не опоздать на самолет до Лорьяна… Но мне-то какая была разница, часом раньше или часом позже вернется он к Мари-Жозе навсегда? Как он может вот так уходить из моей жизни под этот треп о расписаниях?
– Послушай, а ты подумал, как мы сможем теперь видеться хоть изредка, теперь, когда ты будешь «мсье и мадам Лозерек»?
– Да, Karedig, кстати, мне надо тебе кое-что сказать.
Я вдруг вижу перед собой старого, очень старого альбатроса, попавшегося в сеть. Сердце перестает биться…
– Я тут недели две назад был у доктора. Похоже, дела плохи.
– У Мари-Жозе?
К своему стыду, я чувствую облегчение.
– Да нет, с ней-то все в порядке. Ну, насколько можно. Нет, это со мной что-то…
Во рту вдруг становится сухо… Он как будто нарочно сел подальше от меня и говорит медленно, словно нехотя.
– Я там каждый год прохожу осмотр, ну вот, сделали мне кардиограмму, они всегда делают. Только в этот раз, наверно, что-то было не так, потому что наш врач послал меня к специалисту. К доктору Морвану в Конкарно, ты его знаешь. Ну, он мне сделал кучу всяких обследований, и вот… В общем, вроде у меня одна артерия закупорена и другая тоже ненамного лучше, так я понял. Ну, я, ты ведь меня знаешь, я этому доктору сразу говорю: «Доктор, я должен знать. Чем это мне грозит?» А он мне отвечает: «Это довольно опасно, и вам придется серьезно лечиться. Я сегодня же положу вас в больницу, сделаем более подробные обследования, короно… графию… или что-то в этом роде… а потом будем решать насчет лечения».
– Но когда это произошло? У тебя никогда ничего не находили раньше?
– Это… мм… где-то за неделю перед тем, как мне ехать сюда. Ну вот, ты ж понимаешь, разве можно было мне в больницу? Я этому доктору Морвану так и сказал: «Доктор, – говорю, – не могу я лечь в больницу сегодня». А он мне: «Тогда завтра?» «И завтра не могу». Он говорит: «То есть как это и завтра не можете? Повторяю, вам грозит серьезная опасность». «Может, и так, – говорю, – но у меня встреча назначена, и это куда серьезнее», – говорю. Тут он странно так на меня посмотрел и говорит: «В таком случае предупреждаю вас: если вы отсюда уедете, я ни за что не отвечаю». Ну, тут уж я не стерпел, послал этого доктора куда подальше, говорю ему, будь он хоть тыщу раз врач, а я сам за себя отвечаю, покуда жив. Так уж я привык. «Пока я еще не числюсь за вашей чертовой больницей, – говорю, – моей жизни я хозяин, ясно?» Доктор только глаза вытаращил. Ему, видите ли, не понравилось, что я сам за себя решаю! «Я, – говорит, – вас предупредил: вы очень и очень рискуете». «Ну и что? – говорю. – Я всю жизнь рисковал, мне не привыкать. Страховка у меня хорошая, семью в нужде не оставлю…»
Гавейн тяжело болен? Моя первая реакция: нет, не может быть, это какая-то ошибка. Никогда в жизни мне и в голову не приходила такая возможность. Утонуть – да, он мог, но заболеть… Это нелепость, отчаянно сопротивляюсь я. Тупо повторяю про себя: «Он же такой сильный…»
– Но этого не может быть! Ведь никаких симптомов нет? У тебя были какие-то ощущения, боли?
– Я никогда особо к себе не прислушивался, ты же знаешь. Не принято у нас с собой носиться. Но теперь вот, когда припоминаю, – да, были. Когда нагибался, вроде голова кружилась и в ушах звенело, я думал, просто от усталости. В мои годы да при моей работе может и прихватить иногда. Друзья-то мои все уже который год на пенсии.
– Но почему ты мне ничего не сказал, когда приехал? Мы были бы осторожнее, мы бы…
– Вот потому и не сказал! Не для того я сюда приехал, чтоб осторожничать. Успею еще… Не хотел все портить, хотел побыть с тобой и не думать о всяком таком. Видишь же, мы делали, что хотели, до последнего дня, и не умер я от этого. А вообще-то даже жаль. Сколько раз я думал: умереть вот так, с тобой… не самый плохой способ отправиться на тот свет!
– И ты все время держал это в голове, эту угрозу, а мне ничего не сказал!
– Да не держал я это в голове. Я тебя держал в голове, как всегда. А потом знаешь, смерть – видал я ее совсем рядом, тыщу раз.
До меня постепенно доходит, и слезы начинают течь сами собой.
– Ох, пожалуйста, Жорж, не плачь! Нашла о чем, еще ведь ничего не известно. Доктора тоже часто ошибаются, знаешь. А я себя чувствую как всегда. Ты ведь не заметила разницы, а?
Знакомый задорный огонек, который я так люблю, вспыхивает в его глазах, и я бросаюсь, прижимаюсь к нему, такому большому и надежному. Дотронуться до него, обнять и не выпускать… но как раз этого-то больше мне и не дано. Больной, он будет еще дальше от меня, чем когда был в море. Я рыдаю, уткнувшись в его грудь, в то место, где бьется родное сердце.
– Karedig, я уже жалею, что сказал тебе. Сначала-то я хотел вообще не говорить. Ничего. Написал бы тебе потом, после обследований, если они решат делать операцию. У них это называется шунтирование. Разрежут тебя, вставят трубку, и ты как новенький!