До сих пор считалось, что самое важное в Евангелии нравственные изречения и правила, заключенные в заповедях, а для меня самое главное то, что Христос говорил притчами из быта, поясняя истину светом повседневности. В основе этого лежит мысль, что общение между смертными бессмертно и что жизнь символична, потому что она значительна.
Отсюда отказ от внешних примет космогонии и мифологизма (при их скрытом, но властном присутствии в романе), от акцентировки мотивных перекличек (при их удивительном богатстве), от модернистского небрежения сюжетом, который в желанной книге жизни должен быть разом простым (оперирующим вечными чувствами) и увлекательным. Отсюда «бальзаковский» код «Доктора Живаго», пастернаковские (глубоко верные) сопоставления книги с дилогией Гете о Вильгельме Мейстере (классическом романе о становлении художника), прозой Диккенса и «Братьями Карамазовыми» Достоевского, отсюда (при философском расхождении с Толстым) вовлеченность автора в толстовскую атмосферу (что больше «учения» и «художества») и сравнение в одном из писем доктора Живаго с доктором Чеховым. Это (как и зримо присутствующая в тексте «Капитанская дочка» или глубоко спрятанные, но значимые для сюжетной конструкции «приключенческие» и «таинственные» романы, в первую очередь – вальтерскоттовские) не «источники» и не «образцы» – это словарь и грамматика естественного и безграничного при внешней скромности языка живой и непрестанно обновляющейся великой европейской литературы, язык, внятный и необходимый любому живущему в истории (свободному) человеку, даже если сам он привык изъясняться на иных – ответвившихся от великого ствола – замысловатых наречиях.
Роман, рожденный таким чувством и написанный на таком языке (одно подразумевает другое) просто не мог таиться в столе или быть достоянием узкого круга людей «хорошего тона». Пастернак писал свою книгу не в «оттепель», а в черном мороке последнего сталинского семилетия. Писал, когда в газетах его смешивали с грязью, когда угроза ареста (и скорее всего – гибели) становилась день ото дня явственней, когда его возлюбленная была брошена в застенок (а потом – в лагерь). Писал и не прятал написанного. Вопреки известному правилу, не рекомендующему показывать полработы как «дуракам», так и «умным», он постоянно читал фрагменты (иногда не отделанные) незавершенной книги – и не только близким по духу. Он не боялся посылать – почтой! – рукопись тем, кто томился в ссылках (дочери Цветаевой Ариадне Эфрон, Варламу Шаламову, Кайсыну Кулиеву). Бытование обращенного к миру романа подразумевалось самой его статью. И сезонные политические колебания тут были не властны.
...
Хотя просветление и освобождение, которых ждали после войны, не наступили вместе с победою, как думали, но все равно предвестие свободы носилось в воздухе все послевоенные годы, составляя их единственное содержание —
сказано в эпилоге. И не Пастернаку было изменять свободе, когда после смерти Сталина зло ослабило хватку.
«Доктор Живаго» был предложен советским журналам – «Новому миру» и «Знамени» (на странице которого, при публикации нескольких стихов из романа, впервые было оттиснуто роковое словосочетание), писательскому альманаху «Литературная Москва», Гослитиздату. Фрагменты романа были напечатаны в социалистической Польше, а целиком его намеревались издать в социалистической же Чехословакии. И когда итальянский журналист (разумеется, коммунист) Серджо д’Анджело попросил у Пастернака рукопись, чтобы ознакомить с ней итальянского издателя (тоже коммуниста) Джанджакомо Фельтринелли, тот согласился. Да, сказав, что, возможно, это его смертный приговор. Да, вступая позднее в контакты с властными инстанциями, пытавшимися всячески приостановить публикацию (и манившими перспективой отцензурированного издания в отечестве). Да, избегая резких движений и подписывая телеграммы издателю с просьбой задержать печатание до публикации романа в СССР (кроме прочего, рассчитывая, что Фельтринелли интригу поймет – как и случилось). Выбор Пастернака был сделан много раньше. «Доктор Живаго» не мог остаться ненаписанным, а став реальностью, ждать лучших времен. Это неизмеримо важнее и той череды полицейских мероприятий, которыми цекистко-писательская братия пыталась остановить публикацию в Италии (выразительный подбор соответствующих секретных материалов представлен в первом разделе книги «А за мною шум погони…» Борис Пастернак и власть» – М., 2001). И присуждения через год Нобелевской премии (лауреатом которой Пастернак с большой вероятностью стал бы, и не напиши он романа; впрочем, этот сюжет в сослагательном наклонении немыслим – в те годы на Нобелевскую премию выдвигались истинные художники, которым, по определению, не свойственно останавливаться). И последовавшей за тем травли великого писателя, что быстро свела его в могилу и вечным клеймом позора легла на тогдашних властителей, отступников-литераторов и «не читавших, но много что сказавших» о романе «простых советских людей». И того непонимания романа, которое по многим причинам остается в силе по сей день, той глухоты, что сводит «книгу жизни» к дурной политике, «киношной» мелодраме и дешевой метафизике. И тех «разоблачительных» сплетен об авторе, которым удачно аккомпанирует воркование о «художественной слабости».
Нужно иное – прочесть «Доктора Живаго» с тем чувством, что владеет Гордоном и Дудоровым в последнем прозаическом абзаце романа. Тогда станет ясно, что Смерти не будет.
...
Счастливое, умиленное спокойствие за этот святой город и за всю землю, за доживших до этого вечера участников этой истории и их детей проникало их и охватывало неслышной музыкой счастья, разлившейся далеко кругом. И книжка в их руках как бы знала все это и давала их чувствам поддержку и подтверждение.
Их книжка – «Стихотворения Юрия Живаго». Наша, ждущая полноценного и освобождающего прочтения, – роман Пастернака.
...
22 ноября
P. S. Эта статья не была бы написана, не выпади мне счастье на протяжение многих лет вести разговоры (иногда – долгие, а иногда – мимолетные) с Константином Михайловичем Поливановым – разговоры о строе и сути романа «Доктор Живаго», о поэзии и судьбе Пастернака, о русской литературе и о многом ином. От всего сердца благодарю моего друга, замечательного филолога и учителя словесности, за наши диалоги и надеюсь на их продолжение.
Вырулили
Названы три «большие книги»
Второй сезон премии «Большая книга» закончился награждением Людмилы Улицкой («Даниэль Штайн, переводчик» – М.: Эксмо, 2006; первая премия), Алексея Варламова («Алексей Толстой» – М.: Молодая гвардия, серия «ЖЗЛ»; вторая премия) и Дины Рубинной («На солнечной стороне улицы» – М.: Эксмо, 2006; третья премия). Вердикт Литературной академии (судейской коллегии, состоящей из ста с лишним лиц, расставляющих соискателям баллы – от 0 до 10 – в бюллетенях для тайного голосования) почти совпал с «мнением народным»: читатели, голосовавшие в Интернете, отдали первое место Улицкой, второе – Рубиной, а третье Виктору Пелевину («Ампир V» – М.: Эксмо, 2006). Думаю, что и в основном состязании Пелевин от чемпионов не сильно отстал, сетевой же успех мощно раскрученного писателя, всегда (и в последнем на сегодня романе) точно угадывающего настроения и чаяния нашего социума, вполне закономерен.
Итоги конкурса не только закономерны, но и отрадны. Роман Улицкой может вызывать (и вызывает) нарекания разного рода – как богословские (с неизбежным переходом в сферы этики и религиозной политики), так и эстетические. Но трудно отрицать очевидность: книга, тираж которой исчисляется сотнями тысяч экземпляров и продолжает допечатываться, прочитана и читается огромной аудиторией. Можно (кто-то скажет: нужно) думать о поднятых Улицкой больших вопросах иначе, чем автор, и вступать с ним в полемику. Понимаю и во многом разделяю суждения оппонентов Улицкой. Однако перед тем как заявлять позицию по той или иной проблеме (религиозной, исторической, национальной, этической и проч.), надо осознать, что проблема эта существует – и не как некая, пусть любопытная, отвлеченность, но как неотъемлемая составляющая нашей жизни. Те, кто привык думать о Боге, свободе и ответственности, церкви и положении в ней человека, межконфессиональном напряжении, принадлежности нации и национализме, катаклизмах ХХ века, соблазнах фанатизма и индифферентности, наверно, могут обойтись без книги Улицкой. Но, увы, таких людей всегда не так уж много, а читатели романа о странном праведнике так или иначе с коренными вопросами соприкоснулись. Допускаю, что кого-то из них книга настроит на еретическую волну (что, впрочем, совсем не обязательно), но, блуждая, можно проторить дорогу к истине, а довольствуясь безмыслием, с ним и останешься. Как стяжавшая в прошлом году главную награду быковская биография Пастернака была обращена в первую очередь не к историкам литературы, так и роман Улицкой адресован не богословам (в том числе – светским). Успех этих книг у публики (который, по-моему, и важнее премирования, и во многом его обусловил) заставляет с надеждой смотреть и на писательский корпус (если есть литераторы, полагающие необходимым и умеющие говорить о серьезных вещах не только «в своем кругу», то должны они появляться и впредь), и на общество, способное предпочесть теребящую душу и стимулирующую мысль книгу агрессивной лоточной продукции.