Вполне возможно, что Миронов и позволил себе такую дерзость: военные сводки летели из высших штабов, как осенние листья, и все ложились к нему на стол. И что делать прикажете в нынешней нелепой и жуткой обстановке, как не дерзить и не смеяться сквозь слезы? Мамонтов прорвал фронт на том самом месте, под станцией Анна, где месяц назад началось формирование корпуса Миронова. Если бы не эти подлые передислокации! Сейчас нудятся части без дела в Саранске: четыре тысячи бойцов пехоты, около тысячи конных казаков, голутвенной партизанской бедноты, каждый из которых отчаюга, «оторви да брось!», готов хоть сегодня идти лавой на кадетов... А с ними всего четырнадцать пулеметов без патронов, две пушки с запасом учебных холостых снарядов, две тысячи винтовок с единой обоймой патронов в каждой магазинной коробке! Кто и над кем тут вздумал шутить? Что на свете творится?
И что делать, Миронов?
Написал в Казачий отдел письмо: «Мне доподлинно известно, что некоторыми политработниками поставлен в центре вопрос о расформировании корпуса... Это работа предателей, требую открытой политики со мною и исстрадавшимся казачеством!» Ждал неделю, ответа не было.
...Кутырев, сволочь, не без ведома Ларина, на последнем митинге пытался высмеять перед бойцами: «Вы, товарищ Миронов, не потому ли сопротивлялись в душе передислокации корпуса из-под Липецка в Саранск, что вашей драгоценной супруге, которая находилась в тягостях, было бы тряско на нынешних поездах? А?» И что же, кое-кто услужливо захохотал подхалимски-собачьим смешком, превращая обычный спор и выяснение причин в пошлый содом! Смеются, сволочи, у гроба революции, за которую лучшие люди... цвет народа... сотню лет уже борются, жизни свои кладут! Смеются под сатанинский хохот карателей Мамонтова и Шкуро! Им что, им, возможно, и выгодна со шкурных позиций эта волокита в корпусе: чем больше неразберихи, тем дольше не пошлют на фронт под огонь того же Мамонтова, который, слышно, идет, собака, чуть ли не под колокольный звон, «освобождает поруганную Русь»...
А тут — эти... Лисин и Букатин! Услышали, что в штабе свара, тут же за наганы! Размахивали кулаками и наганами, ходили по лагерю и кричали, что разнесут скворечник — так они называют штабной вагон командира корпуса, — вот до чего партизанщина довела! И вот до чего дожил ты, Миронов, боевой командир!
Приказал обоих арестовать, посадить под замок. Что еще?
Народ портится, вот что главное. Слишком много любопытных, а то и недоброжелательных взглядов, нелепые шепотки вокруг... Перестают люди верить, охватывает уже многих и странное равнодушие: эта катавасия, мол, долгая, теперь уж любой конец был бы хорош! О, люди, люди — почти, как в стихах у Некрасова, которые он читал когда-то, еще молодым, в новочеркасской гауптвахте:
Когда являлся сумасшедший.
Навстречу смерти гордо шедший,
Что было в помыслах твоих,
О Родина!
Одну идею
Твоя вмещала голова:
«Посмотрим, как он сломит шею!»
Были стихи и еще более грустные, чуть ли не заупокойные:
Блажен, кто в юности слепой
Погорячится и с размаху
Положит голову на плаху...
Но кто, пощаженный судьбой,
Узнает жизнь, тому дороги
И к честной смерти не найти...
Много писем поступало с Юга, с Дона. И вот одно — от Блинова. Боже мой, не ему бы, отчаянному коннику, писать, не твоим бы глазам читать, Миронов!
«...Меня, Филипп Кузьмич, за Донцом тоже разжаловали, сделали командиром полка, а потом послали в Усть-Медведицу и там начали формировать новую кавгруппу. Поэтому знаю лишь из вторых рук, как наши бедствовали на переправах... А в хуторе Александроневском 2-й кавполк был окружен в десять раз превосходящим противником, при прорыве из окружения погиб комполка, наш незабвенный друг т. Мироничев... Пока дошли до Селивановки и Добринской — без остановки, — много погибло, а на переправе через Чир потеряли весь обоз и два пулемета... Такие вот успехи, дорогой Филипп Кузьмич! Да и с этой «группой» тоже. Непрестанная работа в тылах, неумение комдивов пехотных использовать конницу... Наша 23-я бригада потеряла больше половины состава, полное истощение лошадей, и ропот людей. Выбыло из строя пять комполков...»[25]
«Граждане, обратите внимание! — чуть не закричал Миронов от душевной боли. — Генерал Мамонтов бьет безнаказанно красную кавалерию, которую собрал и обучил воинскому умению сам Миронов! Бьет — не умением, правда, а числом, но ведь не легче от этого, не легче!» А что сделаешь в нынешнем положении?
На миг возникла почти шальная, предерзостная мысль: а если бы со своей бывшей дивизией, неудержимой в атаке и беспощадной, как божья кара, появиться бы с нею сейчас в тылу Мамонтова? А? Чтобы у них глотки перехватило от панического вопля: «В тылу — Миронов! Спасайся кто как может!»
Горячая кровь ударила в голову. Заколотило в виски от полубезумной мысли, как бывало в конной атаке, в рубке, когда человеком владеет смесь отваги и помрачения духа: без атаки, без сражения даже можно одним паническим криком остановить, смять, разнести в пух и прах весь мамонтовский корпус! Как бывало весной, когда они сдавались десятками полков на милость Реввоенсовета ударной группы войск под Морозовской и у самого Донца!
Да. Можно было бы с одной 23-й дивизией повернуть весь фронт острием к югу, да где она теперь, родная 23-я? Стоит на отдыхе, где-то под Царицыном...
Миронов ходил по кабинету из угла в угол как затравленный в клетке, стиснув виски руками, думал на пределе сил. Мысль начала работать более трезво, но из этой трезвости все основательнее вставал почти сумасшедший рейд с недоформированным корпусом и одной — зато мироновской! — дивизией в тылы Мамонтова.
Да! Можно разгромить арьергард, забрать обозы с продовольствием и, главное, боезапасом, отбить пушки! Рассеять головные части Деникина, пленить самого Мамонтова, черта, а после доложить Ленину о главной причине всех наших провалов, о прямом предательстве наркома Троцкого со всей его свитой!
Спокойнее, спокойнее, Миронов. Ведь нет приказа, ты не имеешь права поднять корпус, штаб фронта, безусловно, не одобрит такого самоуправства... Да. Но вокруг идет не какая-то другая война, а именно гражданская! На панику под Воронежем и Тамбовом разве был приказ? На катастрофическое бегство 8-й и 9-й армий разве были санкции штабов?..
Миронов вызвал Булаткина, первого своего помощника по строевой части. Сказал, чтобы садился на диван и внимательно слушал, что пишут нынче Миронову земляки с Дона. Оттуда, где и сам Булаткин родился.
Первая бумажка была мятая, страдательная, попавшая сюда не почтой, а через десятки рук и карманов попутных людей. Но лежала она выглаженно и аккуратно в папке. Той самой, где много уже собралось писем, донесений и жалоб личного характера. Миронову писали и многие гражданские лица, обиженные красноармейские вдовы.
— Слушай, Константин Филиппович... «И вот, дорогой наш Филипп Кузьмич, изболевшись душой после ранения и немочи, оглядевшись кругом из голодного угла, должен я донести до тебя нынешний людской вопль и стон с родной твоей Донщины и обратить слова к тебе, равно как к давнему патриоту Земли Русской Сусанину: «Куда ты завел нас — не видно ни зги!» И белые нас казнят заживо за службу нашу совдепу, а теперь нас отдали им дуриком, без боя, и красные нас тоже не дюже милуют, не доверяют, как бывшим «каинам» с девятьсот пятого, какими мы, большинство, и не были... Куда деваться, скажи, потому что в нашем положении больше помочи ждать неоткуда! Многие тут из бывших тифозных и ранетых отсиживаются по буеракам, по сараям и катухам соседским и рады бы подмогнуть советским войскам, а ну как ихние ревкомы опять начертятся на нас да начнут шерстить, как весной?..»
Прочитал и посмотрел пронзительно на Булаткина. Булаткин сжал толстые свои скулы огромной ладонью — усы остро торчали в стороны, — сжал так, что багровой кровью налилось лицо и слезы выступили на глазах бывалого комбрига и краснознаменца. Но ничего не сказал Булаткин, нечего было говорить, надоели за последнее время всякие слова. Слов было ужасно много, а патронов и снарядов мало, военного соображения и того меньше, если фронт уже подкатывался к самой Туле!
А Миронов еще перелистал странички, молча, со вздохом, перекинул, не читая, и предсмертную записку своего бывшего комиссара Ковалева («Вы же знаете, Филипп Кузьмич, что ваша жизнь нужна народу и революции!..») и грохнул кулаком по столу:
— Слушай, Константин Филиппович! Мы с тобой — вояки, привыкли и смерти в глаза глядеть, так неужели теперь... сомлеем, а? Ты слушай! Слушай, как обернулись наши дела на Дону. Ковалев наш, председатель и комиссар, умер от чахотки и душевной боли по правде-истине народной, Подтелкова и Кривошлыкова повесили белые повстанцы, Селиванова тоже повесили чуть позже. Селиверстова закопали живьем в землю под Урюпинской! Макар Филатов, славный казак из 1-го сводного, погиб в честной атаке с клинком в руке... Мой бывший друг и народный комиссар Дона Петро Алаев расстрелян рядом с Подтелковым в хуторе Пономаревском, умный и демократичный офицер Лапин зарублен пьяными казаками как бы случайно... Куда же все идет, Костя?! Какая такая сатанинская сила обрушилась, обернулась на наши головы? Неужели останутся на Дону одни Ларины и Сырцовы, продадут народ скопом за тридцать сребреников, а то и вовсе бесплатно, за одни красивые слова? Мы с тобой полномочные представители красного Дона, сидим чуть ли не взаперти, связанные по рукам и ногам. Восчувствуй это, брат, до глубины души и вникни в этот панический крик из тылов: «Куда ты завел нас, Миронов? Не видно ни зги!» А я ведь и сам, откровенно, ни черта не пойму, что делается-то кругом! Не пойму — и все!