Исследуя биографии русских статистов в Голливуде[257], я обратилась к «ветеранам» с надеждой пополнить свои сведения. Мое исследование, однако, не вызвало у них сочувствия, скорее наоборот – ведь вместо героических историй я рассказала им о том, как белые генералы работали статистами в Голливуде! Господин Ермаков, выпускник кадетского корпуса в Югославии, при всех заявил, что русские офицеры, снимавшиеся в голливудских фильмах, «продались евреям» и поэтому недостойны не только исследования, но и уважения. В ответ на его выпад я высказалась против российского антисемитизма, но Ермакова это только раздражило, к тому же произвело общий конфуз. Чтобы как-то снять напряжение во время обеда, на который я сама напросилась, я сказала, кто был мой отец (его имя я увидела в почетном списке георгиевских кавалеров в холле). Некоторые из присутствовавших потом извинялись; другие говорили, что знали отца и читали его воспоминания. О своих статистах я ничего не узнала.
Желая загладить неприятное впечатление, произведенное на меня встречей с «ветеранами», Забелин пригласил меня посетить их музей. (Отец знал Забелина, да и я помнила визит к нему вскоре после нашего приезда в Америку.) В музее хранилось редкое собрание военных форм, наград и предметов, принадлежавших членам общества. Увидев в одном из стеклянных ящиков кортик контр-адмирала Клавдия Валентиновича Шевелева, я вскрикнула: «Дедушка О-хо-хо!» Забелин пришел в недоумение, и я рассказала ему о происхождении этого смешного прозвища: Шевелев сам его придумал и любил выкрикивать в присутствии детей, надувая щеки и маша локтями, как петух крыльями. Во время одного из наших визитов он, чтобы нас развлечь, торжественно вынес тот самый кортик, которым, как он объявил, «рубил врага».
Мне захотелось посмотреть библиотеку. Забелин провел меня туда, но, в отличие от музея, она была в беспорядке; номера редких журналов вроде «Иллюстрированной России» просто валялись на полу, так что переезд этой ценной библиотеки в Дом русского зарубежья ее спас – к тому же теперь она находится там, где ею будут пользоваться.
Забелин расспрашивал меня об общих знакомых, особенно из числа преподавателей монтерейской Военной языковой школы. Спросил он и о Н. В. Моравском, с которым давно потерял связь. Я рассказала ему, что в середине 1960-х годов Никита Валерьянович был американским культурным атташе в Москве. Реакция Забелина поразила меня не меньше высказывания Ермакова о русских статистах в Голливуде. «Значит, Никита был масоном, – произнес Забелин. – Ведь в дипломатическом корпусе США членство в масонской ложе обязательно для всех высоких назначений». Я не сумела его разубедить. От его слов повеяло (жидо-)масонским заговором – а он-то пригласил меня, чтобы загладить faux pas Ермакова!
Прежде чем вернуться к Шевелеву, сделаю краткое отступление о Забелине, родившемся уже в Югославии и жившем в Белграде, как и Дедушка О-хо-хо. Летом 2010 года, когда я работала в белградском семейном архиве, я познакомилась с другом юности Забелина, Андреем Тарасьевым, сыном о. Виталия, известного белградского священника. Харизматичный, увлекающийся Андрей, легко находивший общий язык с собеседником, был непохож на своего приятеля; он рассказал мне о дружбе Забелина с жовиальным Никитой Ильичом Толстым (правнука Льва Николаевича и сына морского офицера и младоросса Ильи Ильича), московским филологом, о котором я много слышала от Виктора Марковича Живова[258]. Оказалось, что Забелин, как и Тарасьев, ездил в Москву на семидесятилетие Толстого, с которым Забелин учился в русской гимназии в Белграде.
Меня заинтриговала дружба этих очень разных людей. Забелин, чопорный консерватор, убежденный монархист, веривший в масонский заговор, во время Второй мировой войны пошел в Русский корпус, созданный немцами для борьбы с партизанами Тито, потом оказался в Германии и оттуда эмигрировал в Америку. Толстой же пошел именно к партизанам, затем в Красную армию, а после войны вернулся в Советский Союз. По сталинскому приказу потомкам Льва Толстого, жившим за границей, гарантировались хорошие условия на родине. В Белграде Никита Ильич очень бедствовал и даже одно время работал сапожником, а в Советском Союзе сделал успешную карьеру.
Образ Толстого-сапожника напомнил мне о его деде, Илье Львовиче Толстом, одном из моих голливудских персонажей. В экранизации романа «Воскресение» (1927) он выступает в роли своего отца, на которого действительно был очень похож. Лев Николаевич в фильме изображен глубокомысленным сапожником, вбивающим гвозди в подметку: в таком виде он появляется на экране несколько раз, хотя в сюжет фильма эти появления никак не вписываются. В титрах Илья Львович указан еще и как один из авторов сценария (наряду с отцом), а также как литературный консультант. Совмещение трех этих функций, видимо, объясняется тем, что бедствующий сын великого писателя не мог устоять против денег – кажется, он этим славился еще до революции. Приблизительно в то же время (в 1931 году) отец Никиты Ильича, живший в Югославии, принимал участие в становлении югославского образовательного кино (Југословенски просветни филм) с центром в Белграде[259]. Было ли это совпадением, не имевшим никакого отношения к работе его отца в кино, мне неизвестно.
Читатель, возможно, уже давно задался вопросом: какое отношение имеют эти истории к Клавдию Валентиновичу? С одной стороны, никакой. С другой, говоря метафорически, они состоят из нитей эмигрантской жизни. Шевелев представлен в этом экскурсе своим кортиком, объектом памяти наподобие паспорта Александра Новинского, «встреча» с которым стала кульминацией моего похода в Дом ветеранов. В мой текст (от латинского «texere» – ткать, плести) о статистах он вплелся как часть уже моих собственных воспоминаний, а в музейном стеклянном ящике с надписью «Кортик контр-адмирала Клавдия Валентиновича Шевелева» он был историческим экспонатом.
К чему же тогда Забелин и компания? Вместо историй о героическом военном прошлом моих статистов я узнала другие, созвучные тем перекличкам во времени и пространстве, о которых я часто вспоминаю. Из таких перекличек состоит любое повествование, в данном случае – об эмигрантской жизни с ее взлетами и падениями. Об этой жизни я пишу то как носитель ценностей старой эмиграции, то как отчужденный наблюдатель, обычно вперемешку.
* * *
Я помню Шевелева еще по Мюнхену: он приходил в гости к дедушке и бабушке. Там родилось его прозвище и состоялась первая демонстрация кортика. Отец мне потом рассказывал, что Клавдию Валентиновичу довелось сыграть важную роль в судьбах российских ди-пи (перемещенных лиц); Шевелев состоял в должности заместителя председателя Русского комитета, который среди прочего изготавливал фальшивые документы для не желавших возвращаться. В них иногда указывалась вымышленная фамилия и всегда – вымышленное место рождения (не Советский Союз). У меня были подруги из второй волны эмиграции, по таким документам, родившиеся в Югославии и Польше. Трагическая история репатриации советских, включая польских и чешских, граждан хорошо известна. Эта тема – протяну еще одну кинематографическую нить – возникает в замечательном фильме «Третий человек» (The Third Man, 1949) с Орсоном Уэллсом: дело происходит в послевоенной Вене, и у героини (чешки) как раз такие документы.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});