— такой задавал себе вопрос каждый блажанин.
И вот в этом серебряном неустройстве, в серебряной озабоченности этой, одна картинка привлекла внимание Виталия Алексеевича. Знакомая картинка: по проезжей части главной улицы шел, уставясь мордой в асфальт, равнодушный ко всему на свете вислобрюхий седой мерин, тащил за собой допотопную телегу, на которой во весь рост возвышалась статуя вождя, все тот же мужичок в треухе восседал на передке. Как будто так вот они и ехали со вчерашнего дня на одном месте, как будто время и пространство протекали мимо них, не задевая, не увлекая. Но нет, нет! Ехали-то они в обратном вчерашнему направлении.
Вцепился Виталий Алексеевич в подоконник пальцами, подался вперед. Да что же это они, сволочи, издеваются! Хотел распахнуть окно и высунуться, и что-нибудь такое сделать — ну, погрозить кулаком хотя бы, да одумался: со стороны непонятно было бы, кому кулак предназначен, могли истолковать превратно. Поскрежетал он новыми зубами и обернулся, и увидел, что кончил уже профессор читать рукопись — послание любимого ученика своего, и сидит ссутулившись, тупо глядя на последнюю страницу.
— Кончили? — сурово спросил следователь, как бы перекидывая на профессора вину за возмутительную сцену на улице. — Ну, что скажете?
Всеволод Петрович поднял на него скорбное и печальное лицо.
— Зачем же тогда жизнь, если в ней возможна такая подлость?
— Но-но, это вы бросьте! Подлость — категория тоже того... относительная. Для вас это подлость, что собственно, и понятно, а для следственных органов это честность и принципиальность.
— Подлость есть подлость, и государство, в котором возможно двоякое ее толкование, очень больно́ и нуждается в серьезном лечении, — грустно сказал Всеволод Петрович.
— Как-как-как? — подскочил Виталий Алексеевич. — Вы на что намекаете? Что хотите сказать?
— Ни на что я не намекаю и хотел сказать именно то, что сказал.
— Нет, вот этим самым «нуждается в лечении», вы ведь что-то определенное имели в виду? Какую-нибудь революцию? Беспорядки?
— Ничего я не имел в виду.
— Так, ладно, к этому вопросу мы еще вернемся. Значит, вы по-прежнему все отрицаете, отпираетесь? Даже после предъявления вам вещественных доказательств? Эта ваза вам тоже знакома? — он наклонился и достал фарфоровую вазу — подарок доцента Луппова.
Всеволод Петрович брезгливо от нее отвернулся.
— Брезгуете! Понимаю, понимаю. Я очень даже вас понимаю! Одного только понять не могу: на что вы рассчитываете? Ведь полностью изобличены! И это человек! Профессор! Гуманитарий! До каких же пределов можно скатиться ради... ради нечистых политических амбиций, ради честолюбия. Беспорядки на улицах устраивать, спаивать юнцов, прикрываясь якобы благими намерениями лечить государство. Отсюда все! Нет, тысячу раз права была газета!
— О чем это вы еще? Каких юнцов? Какая газета?
— Ну да, вы еще не знаете, не читали, вы же по заграницам все... ума-разума набирались, чтобы нас тут, недоумков, учить, наставлять. Как же, без вас-то мы пропадем! Умники! А вы почитайте газетку-то, почитайте, — выхватил и протянул Виталий Алексеевич уже раскрытую на нужной странице газету, пальцем ткнул в очерченный красным карандашом фельетон.
Заливаясь стыдом, читал фельетон профессор, и отпечатанные типографской краской буквы и слова представлялись копошащимися, заползающими в душу червями.
— Какая наглая ложь! — положил он газету на стол. — Я совершенно случайно там оказался... я проходил мимо. И не мог участвовать ни в какой демонстрации, потому что занят был совсем другим делом. Это подтвердят мои... коллеги.
— Ученики! — хохотнул Виталий Алексеевич. — Ну-ка, ну-ка, посмотрим, что говорят наши коллеги, ученики наши! Так: «Будучи директором кардиохирургического центра, профессор Чиж использовал служебное положение в целях личной наживы, сбывая на сторону наркотические вещества и спирт». Так. «Дача взятки в виде фарфоровой вазы происходила в моем присутствии». Подпись: Ганин Ю. П. Узнаете? Узнаете, конечно. «Подтверждаю, что старшая медсестра Чекалина получила квартиру, дав денежную взятку директору Чижу». Ребусов Н. Г. Вот что говорят ваши так называемые ученики! Хотите почитать еще?
Всеволод Петрович медленно покачал головой. Черви с машинописных страниц в руке следователя, с газеты съели душу и принялись за мозг, с жадностью выдирая куски плоти. Ему больно стало смотреть на все предметы в этой комнате, на стены и потолок, на Виталия Алексеевича — каждый взгляд отдавался болью, и камера внизу с убийцей и неуемной мухой казались ему сейчас избавлением, раем.
— Послушайте, — сказал он, — не мучайте меня больше, отправьте в камеру. Я не могу...
— И отправил бы! — пристукнул Виталий Алексеевич кулаком по столу. — Я бы тебя еще подальше отправил! Да вот прокурор — добрая душа! — хлопотал об изменении меры пресечения. Уж и не знаю... отпустим под подписку о невыезде. Пока, а там посмотрим. Погуляйте до суда.
— Я не понимаю...
— Распишитесь вот здесь, что обязуетесь никуда не выезжать из города и являться по первому требованию и ступайте домой. На сегодня хватит.
— Домой? Я могу идти домой?
— Можете.
— Большое вам спасибо! — в волнении вскочил Всеволод Петрович, туман мгновенно слетел с глаз и открылось ему, что день, хоть и не сверкающий, не золотой, но и не злобливый, не хмурый, а тихого, божественного серебра день. — Спасибо! — и протянутую за газетой руку следователя принял за приглашение к рукопожатию и с чувством схватил ее двумя руками.
— Э-э, профессор! — поморщился тот. — Не забывайте, что под следствием!
— Но я свободен?
— Свободен! Свободен ровно настолько, насколько может быть свободным человек, над которым нависла каменная глыба, готовая обрушиться и раздавить, стоит лишь человеку пошевелиться. Под следствием! Помните об этом ежесекундно, ежечасно, днем и ночью, во сне и наяву. Помните! — и отпускающим жестом следователь указал на дверь.
* * *
В тот самый момент, когда в смятении, в растерянных чувствах Всеволод Петрович выходил из кабинета, прикрывал за собой аляповатую дверь, шурин его, философ Георгий Николаевич, торопился домой, неся с превеликой осторожностью в полиэтиленовом пакете большую — ноль семьдесят пять — бутылку «сибирской» водки. Более всего на свете он опасался сейчас как-нибудь нечаянно споткнуться и расколоть бутылку об асфальт. Такие моменты случались в его хлопотливой жизни и крепко засела в памяти отчаяннейшая горечь и боль утраты. Торопился