тяготился ее щедрой подачкой. Теперь я ретроспективно тягощусь; оскорблено мое самолюбие, обманута моя уверенность в ее безграничную готовность материально поддерживать меня и приносить ради меня всяческие жертвы. Теперь мне бы хотелось, чтобы она окончательно разорилась, так, чтобы нуждалась в моей помощи. А то ведь я отлично знаю, что с нашей точки зрения она все-таки страшно богата; словом, вышла какая-то банальная, глупая штука, от которой мне стыдно и тошно».
Очень, очень, очень обидно; именно обидно. Настолько обидно, что добрейший Петр Ильич желает своей благодетельнице разорения (впрочем, чего только не ляпнешь в сердцах). Он знает, что баронесса «с нашей точки зрения… все-таки страшно богата», и не может понять истинной причины прекращения выдачи ежегодной субсидии. Из этого письма ясно, что Надежда Филаретовна объяснила свое решение плохим состоянием дел. Почему бы ей не написать об ухудшившемся состоянии здоровья? А не всегда хочется сообщать окружающим об этом… Проще найти другое объяснение.
Из письма к Модесту Ильичу от 10 (22) октября 1890 года: «Не знаю, говорил ли тебе в Москве Юргенсон о радикальном сокращении моего бюджета? Может быть, мое письмо к нему не дошло; я именно поручил ему сообщить тебе известие о себе, ибо писать тебе не мог по незнанию адреса. Н. Ф. ф[он] М[екк] написала мне, что разорилась и не может более посылать мне свою субсидию. Вот уж чего я никак не ожидал, ибо имел полнейшее основание считать эту субсидию навсегда для меня обеспеченной! Я мало огорчился уменьшением доходов, но… впрочем, о чувствах, возбуждаемых поступком Н[адежды] Ф[иларетовны], поговорю устно».
Слова «я мало огорчился уменьшением доходов, но…» наводят на мысль о том, что Петра Ильича не столько ранило прекращение финансирования как таковое, сколько то, что баронесса фон Мекк нарушила данное прежде обещание. Вспомним уже знакомый нам отрывок из письма Надежды Филаретовны от 28 февраля (12 марта) 1881 года: «Что же касается Вас, мой милый, дорогой друг, то прошу Вас не беспокоиться ни сколько моим положением и понять, что та сумма, о которой Вы говорите, так ничтожна в моем миллионном разорении, что она не может быть чувствительна ни на одной стороне весов, и потому прошу Вас, если Вы не хотите огорчать меня, ничего и не поминать об этом». Правда, сразу же за этими словами следовало: «Я же, с своей стороны, обещаю Вам, дорогой мой, сказать Вам самой, если придет для меня такое положение, что и эта сумма будет иметь значение», но Петр Ильич предпочел запомнить про «прошу Вас не беспокоиться». Надо отметить, что тон письма к Модесту Ильичу более спокойный, чем тон письма к Юргенсону – Петр Ильич успел успокоиться, но обида никуда не делась, осталась при нем.
Возможно, Чайковский повел себя не совсем так, как было нужно. Все-таки на первом месте должна была стоять благодарность, а не обида. Но история не знает сослагательного наклонения – мы имеем то, что имеем. Однако самое интересное заключается в том, что отношения между Петром Ильичом и Надеждой Филаретовной не были разорваны – в течение года Чайковский переписывался с зятем и секретарем баронессы Владиславом Пахульским и узнавал от него о состоянии Надежды Филаретовны.
«Совершенно верю, что Надежда Филаретовна больна, слаба, нервно расстроена и писать мне по-прежнему не может, – писал Петр Ильич. – Да я ни за что в свете и не хотел бы, чтобы она из-за меня страдала. Меня огорчает, смущает и, скажу откровенно, глубоко оскорбляет не то, что она мне не пишет, а то, что она совершенно перестала интересоваться мной. Ведь если бы она хотела, чтобы я по-прежнему вел с ней правильную корреспонденцию, – то разве это не было бы вполне удобоисполнимо, ибо между мной и ей мог ли бы быть постоянными посредниками Вы и Юлия Карловна? Ни разу, однако ж, ни Вам, ни ей она не поручала просить меня уведомлять ее о том, как я живу и что со мной происходит. Я пытался через Вас установить правильные письменные сношения с Н[адеждой] Ф[иларетовной], но каждое Ваше письмо было лишь учтивым ответом на мои попытки хотя бы до некоторой степени сохранить тень прошлого. Вам, конечно, известно, что Н[адежда] Ф[иларетонна] в сентябре прошлого года уведомила меня, что, будучи разорена, она не может больше оказывать мне свою матерьяльную поддержку. Мой ответ ей, вероятно, также Вам известен. Мне хотелось, мне нужно было, чтобы мои отношения с Н[адеждой] Ф[иларетовной] нисколько не изменились вследствие того, что я перестал получать от нее деньги. К сожалению, это оказалось невозможным вследствие совершенно очевидного охлаждения Н[адежды] Ф[иларетовны] ко мне. В результате вышло то, что я перестал писать Н[адежде] Фlиларетовне]; прекратил почти всякие с нею сношения после того, как лишился ее денег. Такое положение унижает меня в собственных глазах, делает для меня невыносимым воспоминание о том, что я принимал ее денежные выдачи, постоянно терзает и тяготит меня свыше меры. Осенью, в деревне, я перечел прежние письма Н[адежды] Ф[иларетовны]. Ни ее болезнь, ни горести, ни матерьяльные затруднения не могли, казалось бы, изменить тех чувств, которые высказывались в этих письмах. Однако ж они изменились. Быть может, именно оттого, что я лично никогда не знал Н[адежды] Ф[иларетовны], она представлялась мне идеалом человека; я не мог себе представить изменчивости в такой полубогине; мне казалось, что скорее земной шар может рассыпаться в мелкие кусочки, чем Н[адежда] Ф[иларетовна] сделаться в отношении меня другой. Но последнее случилось, и это перевертывает вверх дном мои воззрения на людей, мою веру в лучших из них; это смущает мое спокойствие, отравляет ту долю счастия, которая у делается мне судьбой… Не желая этого, Н[адежда] Ф[иларетовна] поступила со мной очень жестоко. Никогда я не чувствовал себя столь приниженным, столь уязвленным в своей гордости, как теперь. И тяжелее всего то, что, ввиду столь сильно расстроенного здоровья Н[адежды] Ф[иларетовны], я не могу, боясь огорчить и расстроить ее, высказать ей все то, что меня терзает»[243]. Письмо заканчивалось просьбой не отвечать на него.
Почему, переписываясь с Пахульским, Петр Ильич в то же время избегал упоминать о Надежде Филаретовне в общении с Николаем Карловичем и Анной Львовной? Ответ напрашивается сам собой – ему не хотелось говорить о неприятном, бередить незажившую рану. Да и самому Николаю Карловичу, наверное, было не очень приятно обсуждать прогрессирующую болезнь матери, которую он, судя по всему (или – несмотря ни на что), горячо любил.
К слову, есть еще одна версия, согласно которой Чайковского очернил перед баронессой Пахульский, питавший к Петру Ильичу личную