У того же Рылеева в «Войнаровском», где он многое угадал наперед: и их сибирскую ссылку, и геройскую верность жен, есть сожаление и страдание:
Горит напрасно пламень пылкий,Я не могу полезным быть:Средь дальней и позорной ссылкиМне суждено в тоске изныть.
Вот чего, однако, не предсказал и пророк Рылеев: они-таки стали полезными, победив судьбу и свой приговор. Ремесла — это далеко не все, я о них и речь-то завел больше для сугубой наглядности, — а школы, библиотеки, а всякие прочие способы просвещения, неоценимые и, к несчастью, неоцененные? Они и вправду по-робинзоновски обживали и облагораживали — уже одним своим стойким примером — этот весьма обитаемый, но еще дикий остров.
Отчего с такой нежной гордостью поминают здесь моего Ивана Ивановича?
Я выведывал и прикидывал, — да, следы им оставлены самые вещественные.
Манифест о крестьянской воле он ждал с недоверием и недоверчиво встретил. Правда, узнав о нем, не удержался, расплакался: «Тридцать лет с лишком надеюсь!», но все было не по нем, реформа казалась медлительной, полуобманной, и когда доходили известия, что бывшие ссыльные Свистунов, Розен, Кривцов, Назимов, Михаил Пущин взялись в далекой России за мировое посредничество и согласились — как там говорилось в царевом указе? — «быть примирителями и судьями интересов двух сословий», он с искренней сумрачностью не понимал, как возможно примирить исконно непримиримых.
— В рай, судари мои, силою гнать не годится, — говаривал он раздраженно. — Поведешь туда, а кнут свою дорогу укажет, как раз в ад…
Он сам когда-то отказался от помещичьих прав и до смерти своей полагал, быть может, наивно, что стоит сказать мужикам: «идите куда угодно», как все образуется, — впрочем, замечу, что совсем не наивна была убежденность, что крестьянскую судьбу нельзя решать, не спросившись у тех, за кого решают.
Однако это раздражение оказалось все-таки пересилено.
В Европейской России дела шли, по скептическому суждению Ивана Ивановича, не так, как должно, — когда же он видел, что делается или, точнее, чего не делается в его Заводе, тут было не до ворчливого скепсиса.
Рискую совсем Вам наскучить, но раз уж я здесь пребываю в роли словно бы местного архивариуса, вот Вам доступная мне цифирь, — прикиньте, насколько же не суха была она для Горбачевского.
Уже в марте 1861 года, прямиком за манифестом, касающимся крепостных крестьян, вспомнили о Сибири: был подписан указ об освобождении горнозаводского люда из его крепостного состояния, от обязательных работ.
Прекрасно!
А на деле — надувательски медленно. Нет, и медленно, и надувательски.
В том же 1861-м освободили лишь тех мастеровых, что пробыли — и пробыли безупречно! — в своей неволе больше двух десятков лет. Таких в Заводе оказалось, по прихотливому представлению начальства, всего 41 человек. Только.
На следующий год пощедрели: отпустили прослуживших больше пятнадцати лет (их уже с семьями набралось числом 807), да 45 мальчиков, детей ссыльнокаторжных, также тащивших взрослую лямку.
Год 1863-й: наконец отпущены все рабочие. Мужского полу набралось их 254.
Неторопливо, а главное, толку-то? В таком удалении от метрополии, производящей законы, кабала меняет свое наименование, но кабалой остается — да с розгами, с мордобоем, не говоря уж об экономических притеснениях. И вот Вам то, что по совести уже не могло не явиться, — письмо в нашу контору, там мною найденное и, разумеется, списанное:
«Господин Военный губернатор Забайкальской области от 8 января 1865 г. за № 50, вследствие полученного им предложения господина генерал-губернатора Восточной Сибири, назначил меня к исправлению должности мирового посредника Петровского горного округа, в которую я и вступил с настоящего числа сего января месяца, о чем честь имею уведомить Петровскую горную контору.
Исправляющий должность мирового посредника >Иван Горбачевский».
Значит, не удержал при себе зачесавшихся рук, хоть и знал, что они заранее повязаны.
Стесненный, он сделал немало (если Вам покажется, что немного, ну-ка переведите наш захолустный Завод хотя бы во всесибирский масштаб). Учредил общественную библиотеку. Школа возникла при его решительном соучастии и руководстве. Даже с торговлей пытались управиться — и управились, открыв потребительское общество и при нем необходимейшую для бедняков мясную лавку на паях, торговавшую в два, а то в три раза дешевле, чем перекупщики. Ну, тут, впрочем, хозяйственные дарования Ивана Ивановича, слишком известные по его собственному разорению, дела бы не выручили, да был, слава богу, его же, Горбачевского, выученик, кузнец из ссыльных Афанасий Першин, личность, судя по тому, что я слышал, оригинальная. Иван Иванович начал с того, что обучил кузнеца грамоте, а потом они вместе читали и «Колокол», и «Полярную звезду», и тем более «Современник», — откуда, между прочим, и позаимствовали идею своего потребительского товарищества.
Першин выбран был волостным старшиной, чему весьма способствовал Горбачевский, и известно ли Вам, что он устроил в Заводе не что иное, как забастовку, когда подговоренные им рабочие по гудку на два часа бросили работу, добиваясь — и, вообразите, добившись — облегчения?
Вот Вам, кстати, среди множества бедственных последствий нашего удаления от столиц хотя бы одно, да все-таки преимущество. Здесь беспредельнее и сам начальственный гнет, и, случается, противостояние ему.
Утешение, конечно, невеликое, ибо последствия бедственные преобладали и побеждали. Лавка, увы, проторговалась от чрезмерных усилий продавать честно и дешево. Школа не удержалась дольше семи лет. Библиотеку после смерти Ивана Ивановича разворовали. И все-таки, поверьте мне, я грущу — и не грущу. То, что обычно кажется нематериальным и легко преходящим, порою тверже и постояннее многих вещественных дел. Я вижу, как светлеют лица даже ожесточившихся людей, когда они рассказывают мне о Горбачевском, — и в этом для меня источник надежды.
Когда вспоминают: «При нем не смели лгать», я думаю: пока не забылся этот молчаливый запрет, ложь в их душах еще не совсем победоносна.
А если б им рук не вязали? Если бы царь позволил им развернуться — повторю — в масштабах Сибири, не говоря обо всем государстве?
Куда там! Не только что народного просвещения, к которому власти, даже дозволяя его, должны относиться опасливо, — от них и никакой пользы не хотели, даже такой, что самим властям была практически выгодна.
Вот — чуть было не написал: забавный случай, — но нет, тут не позабавишься.
Генерал-губернатор Муравьев-Амурский, прознав, что Николай Бестужев изобрел ружейный замок невиданной простоты, как говорили, державшийся всего на одном шурупе или на чем-то в этом роде, — в этом я, понимаете сами, профан совершеннейший — уломал его сделать образчик для представления великому князю Константину Николаевичу.
Сделал. Представили. И — как в воду. А солдатики небось и по сей день маются, собирая и разбирая замки, хитроумные и многосложные.
Совсем не уверен, что Вы прочитали некий «Сказ о тульском косом Левше и о стальной блохе», — «Русь» не из тех журналов, которые чтутся или хотя бы читаются в Вашем (а прежде — нашем) кругу. Да и ко мне позапрошлогодняя журнальная книжка попала чистым случаем, хотя я в петровском своем уединении до чтения стал неразборчиво жаден. Тем не менее — рад, что попала, ибо наводит на мысли не больно веселые, однако — на мысли, и вот что (послушайте-ка) происходит под занавес этой печальной комедии или «цеховой легенды», как надумал окрестить свое сочинение автор, — может быть, и не сочинил, а записал где-то?
Персонаж этой легенды, косой умелец Левша, побывавший в туманном Альбионе, вывез оттуда урок, полезный для отечества: ни в коем разе не чистить, как у нас это водится, ружейных стволов толченым кирпичом. И умирая в полиции и от полицейского же усердия, заповедал непременно довести важную весть до государя-императора.
Догадываетесь, чем это кончилось?
«Государю так и не сказали, и чистка все продолжалась до самой Крымской кампании. В тогдашнее время как стали ружья заряжать, а пули в них и болтаются, потому что стволы кирпичом расчищены…
А доведи они Левшины слова в свое время до государя, — в Крыму на войне с неприятелем совсем бы другой оборот был».
Так-то, — а мы еще будучи непримиримыми реалистами, брюзжим на литераторов, что много, дескать, выдумывают. Какое! Где уж нашей словесности тягаться c ежедневными нашими буднями? Ведь в бестужевском случае довели-таки — не до царя, так хоть до великого князя, — толку-то что?..
Возвращаюсь, однако, на круги своя.