Игнасио выдали еще патроны, и он продолжал стрелять, как вконец обессилевший путник, которого ноги несут сами по себе.
Атаки либералов – и какое дело было этим несчастным солдатам до одолевавших его мыслей! – по-прежнему бессильно гасли у каменистого подножия Сан-Педро. Рота за ротой, во всем блеске, стройными рядами шли вперед, и лишь немногие возвращались, оставляя тела своих погибших в цвете лет товарищей. Смерть косила людей без разбора.
Дело шло уже к вечеру, когда Игнасио, из чистого любопытства, выглянул за край бруствера, и вдруг что-то кольнуло его в грудь под талисманом с сердцем Иисуса, вышитым материнскими руками; в глазах у него потемнело, он схватился за грудь и упал. Он то терял сознание, то приходил в себя, очертания окружающего мира таяли перед глазами, затем он погрузился в глубокий сон. Чувства его перестали воспринимать окружающее, память умолкла, душа собралась в комок, и образы детства, тесно толпясь, в одно неотследимо короткое мгновение промелькнули в ней. Сейчас, когда тело его лежало на дне траншеи, а душа зависла над вечностью, перед ним, ожив на одно лишь мгновение, вместившее в себя годы, прошла в обратном порядке вся его жизнь. Он увидел мать, которая после очередной уличной потасовки усаживала его к себе на колени, чтобы вытереть ему чумазое лицо; увидел школьный урок; восьмилетнюю Рафаэлу, в коротком платьице, с косичками; вновь пережил вечера, когда отец рассказывал о прошлой войне. Потом он увидел себя в ночной рубашке, стоящим на коленях в своей детской кровати, и мать, молящуюся рядом, и когда вслед за этим мелькнувшим виденьем губы его неслышно шепнули слова молитвы, угасающая жизнь вся сосредоточилась в его глазах и – отлетела, а мать-земля впитала всю до единой капли сочившуюся из раны кровь. Лицо его сохранило безмятежно-спокойное выражение, как у человека, который, одолев жизнь, обрел покой в мирном лоне земли, никогда не пребывающей в мире. Бой по-прежнему грохотал рядом с ним, и волны времени разбивались о порог вечности.
Утро двадцать восьмого числа было невеселым и туманным. Канонада все так же грохотала над Монтаньо, и многие из карлистов громко, вслух читали покаянные молитвы. Из-за тумана обстрел прекратился, пошел дождь, размывая глину возле убитых.
На место национальных батальонов, обессиленных, поредевших, подтягивались резервные войска. Батальон Эстельи потерял треть состава, из двадцати одного офицера в живых остались пятеро. Поле сражения было усеяно телами в шинелях, брошенными ранцами, пустыми гильзами, кусками хлеба; земля, хранящая прошлое и таящая будущее, приняла в себя останки того и другого войска. Многие из убитых лежали с открытыми, устремленными в небо глазами, то дремотно спокойными, то черными от застывшего в зрачках ужаса; другие мертвецы, казалось, спали; кто-то судорожно сжимал в руках оружие; одни лежали ничком, другие застыли, упав на колени. Кто-то уронил простреленную голову на бездыханную грудь врага. Некоторых великая минута застала в движении, поглощенных боем, спешащих выполнить приказ; другие лежали, безвольно раскинувшись; фигуры одних были скрючены ужасом, другие расслаблены, как во сне, последнем сне тления.
В эту невеселую ночь двадцать восьмого живые спали подле убитых, и стаи воронья слетались на вершины. Наваррцы перешептывались, недовольные тем, что их оторвали от родной земли и привезли на эту бойню, все из-за проклятого Бильбао. Даже среди начальства царило уныние. В ту ночь на генеральском совете, под предводительством старого Элио, прославившегося еще в прошлую войну, при Ориаменди, восемнадцать из присутствующих, в том числе и Король, высказались за то, чтобы снять осаду, сэкономив за счет этого силы и время. Против были двое: Беррис и старый Андечага, странствующий рыцарь, любимец всех бискайцев. И Элио, присоединившись к мнению этих двоих, высказался за продолжение осады. Протесты не возымели действия: вялому, словно постоянно погруженному в дремоту старцу все еще мерещились упорные бои, шедшие здесь, в этих же горах, в тридцать шестом году. Настоящее неизбежно должно было представляться его старческому воображению невыразительным и бесцветным; жестокие и кровопролитные трехдневные бои в долине должны были пробудить в нем лишь слабое эхо, туманный образ, за которым оживали во всей своей мощи образы Семилетней войны; все, что происходило сейчас, в настоящем, воздействуя на его полууснувшие чувства, будоражило в нем живые и яркие воспоминания молодости. Единственное, что могли пробудить последние события в уставшей от жизни душе Элио, – призрачную память о давней славной поре, о самых дорогих для него годах. Другой старик, Андечага, тот, что клялся железом бискайских рудников и деревом лесов Бискайи, тоже не желал расставаться с воинственными горами своего прошлого. Дух традиции позволил им одержать верх над молодыми традиционалистами, убедить их отплатить врагу за тридцать шестой год. Умудренным опытом старцам легко было повести за собой неопытную молодежь; к тому же это был цвет карлизма, преданнейшие из преданных.
Сойдясь на нейтральной земле, чтобы похоронить убитых, противники вместе рыли глубокие рвы, в которые мертвецы, лишенные последнего материнского напутствия, падали вперемежку, белые и черные, связанные святыми братскими узами смерти, чтобы обрести вечный покой на поле боя, политом их кровью. Земля, вместе с последней молитвой, с последним сочувственным словом, укрыла их великим забвением. И небеса бесстрастно взирали на живых, которые, стоя рядом с мертвыми, обнажив головы, вторили молитвам капелланов, вслед за ними прося, чтобы" пришло царство Божие; чтобы исполнилась воля Его на земле, как на небе, в мире действительном и в мире запредельном; чтобы дал Он им хлеб их насущный; чтобы простил им долги, как они прощали своим врагам; и чтобы избавил Он их от лукавого. И, по привычке прося всего этого, не вникая в то, чего они просят, но сознавая свое участие в акте высшего милосердия, они глядели на безвольные, неподвижные тела, глядели пристально и завороженно, торжественно серьезные перед извечной тайной смерти. Разве не были похожи эти люди на спящих? Что происходило у них внутри? Чувствовали ли они что-нибудь? У большинства зрелище смерти не вызывало каких-то определенных мыслей, которые можно было бы оформить в слова, но чувство глубокой серьезности охватывало всех.
Вдали от родителей, сваленные без разбора в эту землю, по которой скоро пройдутся мотыга и плуг! И даже простой крест не напомнит путнику о жизнях тех, кто кровью своей полил эти усеянные железом поля.
Глядя на тело Игнасио, Санчес сказал:
– Верно сделал. Что толку – жаться да прятаться… Чем оно скорей, тем лучше.
Поля и луга были вытоптаны; полуразрушенные, опустелые стояли дома.
Вначале обмениваясь бранью, карлисты и либералы стали мало-помалу сближаться и скоро уже собирались все вместе, пели хором и пили из одного стакана.
Двадцать девятого как гром обрушилось на наваррцев известие о гибели Ольо и Радики, убитых гранатой во время осмотра неприятельских позиций. Они потеряли своих героев: Ольо, который в тридцать третьем году сменил сутану семинариста на мундир королевских войск, а теперь оставил Королю в наследство тринадцать тысяч готовых к бою людей – вместо тех двадцати семи, с которыми он пятнадцать месяцев назад пересек границу; они потеряли Радику, своего Байярда, своего рыцаря без страха и упрека, каменщика из Тафальи, который столько раз приводил к победе свой второй наваррский батальон. Скорбная новость посеяла в рядах наваррцев уныние, озлобленность и недоверие; то они хотели броситься в штыковую, чтобы отбить виновницу-пушку; то роптали на безумную затею с осадой Бильбао, против которой Ольо выступал так же, как, поговаривали, во время прошлой войны – Сумалакарреги. Каждый рассказывал о происшедшем на свой лад; говорили, что Доррегарай и Мендири вовремя ушли, предупрежденные лазутчиком; что граната унесла жизни двух единственно неподкупных. Говорили и о том, что, увидев умирающего Ольо, которого уносили с поля на руках, Доррегарай, встав в трагическую позу, во всеуслышание поклялся отомстить за столь подло пролитую кровь. Эти две смерти символизировали собой великое множество других смертей; бесславной оказалась гибель тех, кто столько раз приводил их к славе. И вот уже пронеслось по рядам роковое «Измена!».
Наконец гневные страсти поулеглись; солдаты и офицеры с той и с другой стороны все чаще стали собираться вместе – поболтать, попеть, угоститься, перекинуться в карты. К чему им были деньги? Фермин отдал свой выигрыш одному из черных, чтобы тот, вернувшись домой, поставил свечку Богородице, если, конечно, она поможет ему выйти из этой переделки живым и деньги у него еще останутся.
Офицеры обсуждали военные дела.
– Кто бы мог подумать вначале, что мы дойдем до такого!.. Все наши верили, что это будет не война, а прогулка и что не успеем мы глазом моргнуть, как окажемся в Мадриде!..