— Рубенчик, да разве мы не восхищаемся вашими соборами, хотя они и в таком виде… — жена хотела помочь мне, но только напортила. Рубен опять взорвался:
— Едем в Эчмиадзин! В каком «таком» виде? Персы их жгли, сельджуки их жгли, турки их кромсали — а они остались! Глаза надо иметь!.. Едем в Эчмиадзин! — И он скатал, проливая вино, скатерть в рулон и помчался к машине. Мы едва поспевали за ним.
— Молчи, дуралей, — сердито в ухо сказала мне Ольга, когда мы садились, — не то я плюну на все и уеду…
Я замолк и больше ничего не говорил, слушая, как Рубен оппонирует сам себе:
— О, эти армяне, они только по базарам ходят, они шабашничают… Армяне космос исследовали с Анания Ширакацы до Геварка Амбарцумяна! С шестого века! Вам надежду подарили — рождение новых звезд, слыхал, ученый? ЭВМ подарили «Наири», маршалов сколько дали, а он «базилика из Рима, купол из Греции», просвещение — из Москвы…
— Он этого не говорил, Рубен, брось ты, — сидя теперь рядом, уговаривал Алик, по-моему, больше опасаясь, что нас выкинет на повороте от скорости.
Примирение мое с Рубеном произошло так же быстро, как и вспышки спора. Иссякнув, он горделиво стоял возле машины, предоставив нам возможность самим предстать перед шедеврами его предков. Скромные церковки Рипсиме и Гаяне окончательно покорили нас. Не знаю, как Алик, но Ольга и я не сразу прониклись обаянием лаконичных храмиков, не украшенных орлами и лозами. Они были словно необычные скульптуры в устремленности и цельности своих линий. Гладкие туфовые стены, единые в мощной лепке каменной массы, казалось, содержали не высказываемую в зримых символах боль. Так от долгой пытки молчанием немеет человек, и лишь скулы и губы выдают чувства, которых уже невозможно произнесть. Ниши, как сквозные глубокие раны, рассекали плоскости стен. Внутри стояла такая печальная тишина, что хотелось встать на колени и шептать древние неведомые слова. И свет, падавший в узкие окна купола, был светом надежды и избавления…
— Больше не надо, — умоляюще попросила Ольга, когда мы подошли к машине, а Рубен кусал губы, будто это его личная трагедия в камне впервые предстала на суд людям. Она подошла и поцеловала его в лоб: «Это неповторимо, Рубен, но не надо больше… Это свыше сил человеческих…»
Мы ехали обратно молча, и Рубен тихо вел машину, о чем-то переговариваясь с Аликом. Жена спала, откинувшись мне на плечо. Завтра начинал работу международный симпозиум…
III
В эту ночь я снова вспомнил о Патриархе, о его золотом сечении. Жена разметалась рядом и тяжело дышала, а у меня перед глазами стояли, словно сливаясь друг с другом, деревянная кержацкая церковь над рекой и армянский каменный храм среди выжженного слепящего пространства долины. И мой старый учитель в кургузом засаленном пиджаке ходил рядом с ними с развернутым планшетом. Планшетка была вытащена из старой офицерской полевой сумки, и на ее белом пространстве Патриарх наносил очертания строений, пропорции которых удивительно совпадали.
— Андрей, ты видишь? — шепотом спрашивал он, словно боясь разбудить мою жену.
— Вижу, — дрожа от возбуждения, говорил я. — Они думали одинаково, эти армянские зодчие и…
— И наши неграмотные чалдоны, бежавшие в горы ради двуперстного крещения. Помнишь, как в библии: «И сказали они — построим себе храм, и сделаем себе имя, прежде нежели рассеемся по лицу всей земли…»
— Учитель, ты ошибаешься, вавилоняне хотели построить «город и башню до небес», а не скромные храмы. Я читал книгу Моисееву и помню, что бог испугался их замысла и смешал их языки, чтобы они не понимали друг друга…
— Тише, Андрей, золотое сечение не требует языка. Оно тайно скрыто в соразмерности строения и переходит в наследство лишь тем народам, что сами страдают, а не угнетают других. Зло в мире от сердца человеческого, потерявшего тайну золотого сечения. Неужели ты не чувствуешь, на какие муки обречен человек в современных Вавилонах?..
Я встал, налил воды в стакан из графина. Высотная гостиница на самом обрыве скалы, казалось, плыла в ночи, и в окне высился, освещенный луной, библейский Арарат в голубом тумане, а где-то там, у его подножия, стояли священные храмы, почитание которых переходит из поколения в поколение, делая людей мудрее и добрее друг к другу… Стакан, поставленный на столик, вдруг задрожал, звеня о стекло графина, словно подземные толчки минувших эпох сотрясали эту землю…
— Правды, правды ищи, дабы ты был жив и овладел землею, на которой жили твои предки, — снова услышал я голос Патриарха.
— Какой правды, учитель, когда я должен закончить свою диссертацию, у нас скоро родится ребенок, а для нас троих нет даже укромного уголка в этом огромном человеческом муравейнике, где каждый озабочен хлебом насущным и никому нет дела до минувших эпох?..
— Ты научился видеть свет отверстыми очами, Андрей. Ты ощутил первую радость открытия, когда понял, что предки твои мучались теми же загадками, что и ты, и умели возбуждать гордость в человеке за дело своих рук. Зодчество — единственная книга бытия. Не способный к зодчеству народ обречен на погибель. Пойми это… Заклинаю тебя, пойми и помни… Помни…
Мне стало страшно. Зачем мне — инженеру, копеечному испытателю прочности древесины, кропающему статьи о модулях упругости и сопротивлении на изгиб, эти высокие истины? Мне нужно знать параграфы и выводы, способы статистической обработки результатов и фотографирование в инфракрасных лучах, а не библейские заветы. Я смутился.
— Слушай, учитель, честное слово, я не пойму — что же мне делать? Ты отстаивал правду на земле, когда кругом было зло. Тебя пытались сгноить в земляной яме, тебя прокалили огнем фронтов и бомбежек, но я… я вырос в мире, построенном твоими руками, свободном от зла и кощунства. От меня требуют одного: знай свое место и выполняй порученное дело…
Патриарх улыбнулся и, казалось, чуть отдалился от меня.
— Помнишь притчу о святом Христофоре?
— Нет, — угрюмо ответил я и сел на кровать, ощущая теплые колени спящей жены.
— Красивый этот юноша привлекал женщин и юных дев. Они соблазняли его плоть, отвлекая от размышлений о цели жизни…
— Весьма современно, учитель, ну и что же?
— И он умолил господа заменить ему человеческую голову на… собачью. Так он и рисовался изографами на иконах.
Я рассмеялся:
— И ты предлагаешь мне совершить ту же операцию?
Лицо Патриарха приблизилось и стало почти нависать надо мной. Странно, но я теперь не узнавал его. Резкие морщины, словно трещины в старом граните, избороздили его лоб. Складки от крыльев носа к губам нависли резким треугольником. Вспыхнули в темноте белые «оживки» подглазиц. И хотя не было на лице его бороды и усов, облик его походил на иконописный, сделанный охристыми красками, словно струился в теплом воздухе, наполнившем комнату…
— Лаять тебя научат другие, — хрипло и отрывисто сказал он, — а облик тебе менять придется… Не поддайся же, сынок…
Я упал, задыхаясь, на простыни, чувствуя, как явственно заходил подо мной пол. Не понимая, что творится, я закричал:
— Проснись, Ольга! Проснись! Землетрясение!
На сей раз она испуганно встрепенулась. Графин и стаканы упали на пол и разбились. Ходуном ходила под ногами гостиница. Слышалось хлопанье дверей, крики, визг. Как в кошмарном сне, выбежали мы, полуодетые, не помня себя, на улицу, где я окончательно очнулся…
Наутро мы самолетом вылетели из Еревана.
IV
Это теперь я понимаю, что нашел тогда в робкой студентке ту молчаливую сердечность, которой мне постоянно не хватало в жизни. Недавно я прочитал у Пришвина, которого вовсе не знал ранее, одну поразившую меня фразу:
«Сила сердечной мысли — вот единственная сила, которой строятся души».
Жена принимала меня только таким, каким ей хотелось меня видеть. Она была взрослым человеком и ждала от меня взрослых дел: упорства, цели, восхождения. История, случившаяся со мной на втором году аспирантуры и приведшая к тому, что я остался без семьи, без желанной степени и московской прописки, многому научила меня… Но об этом — позднее.
Здесь же, в засыпанном снегами тихом уральском городке, я имел время и долгие вечера для раздумий. Меня согревало присутствие девушки, которая была в самом начале жизни. Между нами не было и не могло быть ничего, кроме деловых отношений. После столицы я слишком был обожжен горем, разлукой с дочерью, которая издалека цепко держала меня крохотной ручкой любви. Но девушка Оля, старательно чертившая на моем столе разрезы арочной кровли, кусая губы и сердито перетирая неудачные линии, чем-то успокаивала меня. Я сидел у маленького журнального столика, считал на калькуляторе и про себя представлял, что я уже старый и седой, а эта черноволосая молчунья — моя взрослая дочь, и нам больше никого не надо, потому что мы живем друг для друга и сила молчанья нашего выше незначительных и случайных слов.