Но странно… Прежняя Оля не хотела возвращаться. Без перемен прозвучал один каталептический визг, потом другой. К толпе танцующих присоединялись, бестолково двигая стульями, изрядно выпившие командировочные, все в основном упитанные, холеные, с нависшими над ремнями брюк животами. Моя Оля попала в центр их внимания, и вот уже под одобрительные хлопки танцует вызывающий шейк или как он там называется, а меня досадно оттирают от нее плотные могучие спины, и я вижу лишь потные затылки разгулявшихся самцов.
Несколько секунд я стоял оторопело, досадуя на себя лишь за непривычку к подобным развлечениям. Но, увидев, как хищно блестят и подернулись поволокой чьи-то маслянистые глаза, я, не раздумывая, бросился в гущу танцующих…
Когда я взял Олю за руку и грубо дернул, она — ликующая, раскрасневшаяся, с растрепавшимися кудельками завивки — не сразу поняла, кто это так. Но, увидев мое перекошенное от гнева лицо, сразу сникла, опустила голову и дала покорно себя увести… «Старик, че не даешь девочке потанцевать? Папаша ты ей, что ли?..» — бурчали за моей спиной, но я, не разбирая дороги, шел к выходу…
V
В Москве, сразу после приезда из Еревана, у нас родилась дочь. Родилась семимесячной. У Ольги после той страшной ночи начались головные боли, она стала нервной, и, конечно, это сказалось на ребенке. Я чувствовал себя виноватым, хотя и не набивался на ту злополучную поездку в Армению. Беготня за продуктами, на молочную кухню (у Ольги сразу пропало молоко), угрюмая обстановка в крохотной комнатушке общежития, где я в одиночестве проводил ночи, ибо Ольга с ребенком осталась у родителей — все это замотало меня.
Переезжать к ней в проходную комнату, где ежеминутно шла возня возле коляски дочери, где на кухне висели пеленки и распашонки, грелась вода для купания и стояла напряженная атмосфера молчаливых упреков, было свыше моих сил. Я бросил свои научные занятия, денег у меня не оставалось, ибо всю стипендию я отдал Ольге, и пошел работать по ночам на вокзале.
Из аспирантуры отчислять меня пока не отчисляли, хотя профессор уже не вызывал меня для беседы, ограничившись при приезде упоминанием о том, что не будет против, если я возьму академический отпуск. В суете тех дней я как-то забыл об отсутствии московской прописки. Идти сейчас к Ольге с этим делом было совестно, и я не брал академический, существуя с временной пропиской в своей комнатке в общежитии и пакуя мебель на вокзале Казанской дороги. Бешеное напряжение сливалось в один поток с суетой этого вокзала, где шел бесконечный поток дорогих гарнитуров, мотоциклов, пианино, которые вывозили из столицы обеспеченные сибиряки и уральцы, грузины и узбеки… Я мотал веревками ковры и обшивал картоном детские кроватки, таскал тюки с паласами и обивал рейками фигурное стекло от сервантов. Люди зверели в очереди перед весами, ругались из-за каждого килограмма дозволенного груза, совали взятки надменным чиновникам и весовщикам. Мне казалось, что все сошли с ума в стремлении закупить цивилизацию на корню…
Здесь-то и нашел меня ангелоподобный Алик, ставший уже порядком раздобревшим, с усиками и баками и бегающим неспокойным взглядом. Он тронул меня за рукав, когда, мокрый от пота, я заканчивал обмотку полированного трехстворчатого шкафа под наблюдением дородной дамы. У нее были пухлые пальцы в перстнях, и перстни лезли мне в глаза, потому что дама деловито проверяла прочность каждого витка…
— Старик, можно тебя на разговор? — сказал мне Алик, и очередь дружно зашипела на него: «Нечего, нечего! Тут люди с ночи стоят. Знаем мы эти разговоры…»
— А пошли вы… — выругался я и, домотав шкаф, взял Алика под локоть и пошел с ним пить пиво в буфет у транзитных касс. Алик торопливо выпил стакан и свистящим пониженным голосом заговорил:
— Ты знаешь, дед, нам ведь дело шьют…
— Какое дело? Я не был на кафедре больше месяца.
— Бухгалтерия отчеты за командировки подняла, за полгода.
— А мне-то что? Я за счет института всего один раз съездил, да и то ты билеты покупал.
— Покупать-то покупал, а отчет ты сам сдавал, помнишь?
— Сдавал, раз ты мне билеты дал. За себя и за Ольгу.
— Дело в том, что билеты были фальшивыми…
— Какие фальшивые, билеты как билеты.
— Дело в том, что покупал я их за полцены, как аспирантские, льготные. А потом взял у соседей по самолету за полную цену. Думаю, им все равно выбрасывать, а нам в Армении деньги во как нужны…
— Ничего не понимаю. Какие деньги, какие полные, льготные?
— Не прикидывайся. Ты еще сам удивлялся, когда я вас с Рубеном в кабак водил. Я фамилии химией свел, а ваши вписал, будто вы полную цену платили, понял? И разница-то всего сотни две была, а теперь вот шум пошел…
Постепенно до меня начало доходить, в какую историю втравил меня этот ангелочек. Сдав фиктивные билеты один раз и набравшись опыта, он осмелел, имея на каждой поездке по сотне, — до Барнаула он летал все то время, пока я крутил шпагат на Казанке. Дело вскрылось дня три назад при подготовке к ревизии, и, мотая ниточку, бухгалтеры дошли до первых сданных билетов, на которых уже проступила краснота от ангельской химии, и стало ясно, что это групповая подделка. Алик попытался дать взятку молоденькой бухгалтерше, но та испугалась, доложила старшей, и та потребовала к себе все авансовые отчеты и документы за командировки. Пока все не вышло за пределы бухгалтерии, но ясно — нам не поздоровится и на кафедре…
— Вышибут в миг, и прощай аспирантура, — жалобным голосом гундосил Алик, бледный и потный от страха.
«Хуже всего было то, — думал я, — что в дело втянута Ольга, у которой лежит на столе переплетенная диссертация, а в коляске плачет недоношенная грудная дочь. Чем они виноваты, что этот тихий подлец воспользовался нашей беспечностью…»
Решение пришло мгновенно.
— Не трясись, — сказал я. — Я пойду на кафедру и возьму всю вину на себя. У меня и так с наукой все кончено. Видишь, где вкалываю. Чрево Парижа…
— Ты понимаешь, если у тебя деньги есть, все можно замять. Я так понял — эти бабы злятся-злятся, а сами боятся, что дело выйдет из института, и им не поздоровится. Шутка ли, полгода глазами хлопали… Дать в лапу прилично — и все смолкнут. Не такие дела у них проходили, я-то знаю. Мне рассказывали…
— Чепуха все это — твои слова. Коготок увяз — птичке пропасть. Ты тоже хорош — за спиной такие аферы творил и помалкивал, ученый называется…
Я выругался и пошел переодеваться, выслушав тирады сердитого бригадира, которому пришлось теперь отдуваться за меня… Возбужденный, потный, гудящий толпой вокзал с азиатскими башнями и исполинскими залами остался за моей спиной.
VI
Есть слова, которые, сцепляясь одно с другим и повторяясь, ведут в глубь самого себя. Это не я сказал, а Пришвин. А для меня таким словом было имя Ольга, Оля, Оленька… Какая из них была той, которую я искал? Одну я узнал женщиной, нашедшей меня и приучившей к себе целенаправленно и энергично. Другую нашел я сам и узнал о ней все, или почти все, что может узнать человек, учитель, о своей ученице. Узнал ее гордую душу и доброту, жадность к знаниям и делу. И обе они помогли мне узнать самого себя, сумбурного и беззащитного перед таинством женщины, перед обаянием старого и вечного молодого искусства. В чем я мог упрекнуть Ольгу, если, взвалив полностью на себя груз вины за грязную историю с билетами, не получил от нее ни слова участия. Она была матерью, стоящей возле постели дочери, а я — рухнувшей опорой, мужчиной, стыдящимся показаться ей на глаза. Может быть, она думала, что я действительно подделывал эти бумаги и оказался подлецом, сжегшим мосты к карьере? Я до сих пор не верю, что она полюбила меня из-за будущего в науке. Я мало ее узнал за короткий год нашей близости, и мои увлечения классицизмом в архитектуре не позволили мне понять, кем же была она, та яркая эффектная женщина, что пришла открыто сама, жарила мне картошку и стирала рубашки, моталась со мной по развалинам и паркам, родила мне дочь и исчезла в чуждом доме в сутолоке и тесноте Москвы.
Мне дали выговор на кафедре, потом исключили из аспирантуры за подделку документов. Расстроенный профессор, упрекая меня за доверчивость и узнав все обстоятельства дела, от всего сердца старался ободрить меня, не отказываясь консультировать, если я продолжу свою работу в каком-нибудь другом учреждении столицы. В трудовой книжке мне записали скромно: «Уволен по собственному желанию», и я выплатил все недостающие деньги в кассу вуза. Но горечь унижения давила меня, и Ольга при встрече в доме родителей упорно избегала разговоров о переезде, радуясь лишь одному: здоровье у дочери поправилось, она могла уже ходить и нужен был только режим и постоянное наблюдение. То есть работать жена пока не могла. А где мог работать я, если даже угла у меня не было в громадной перенаселенной Москве, где неудачников от науки больше, чем квалифицированных слесарей или упаковщиков мебели.