Есть мир, его скелет – Война. Перед сегодняшним боем мне дали выпить сто граммов спирта. И всем нашим солдатам дали. Ты знаешь, родная, я ведь простой солдат на Зимней этой Войне. Я уже здесь не Царь. Я Царь для тебя… для Матушки… для бедных сестричек твоих… а для других… Нам дали спирт, чтоб мы, мальчишки, опьянели и шли на смерть грудью, вперед, зажмурившись, с винтовкой наперевес, в ужасе и нескончаемом, из глоток, крике опьяненья и безмыслия.
Спирт ударил мне в голову, и мне было все равно, что пули свистели вокруг, косили мальчиков.
Как, Отец?!.. разве ты молодой… разве ты сам – оголец… у тебя же золотые усы, борода… морщины на лбу… я же – младшая дочь твоя…
Милая ты моя!.. ты же не знаешь, что такое Время… Времени же нет, родная. Оно входит одно в другое, как рука в перчатку. Оно смещается, как золотые нимбы у святых на Иконостасе. И-ко-но-стас… Стася… Слушай меня, Стасинька. Я бежал, я сам стрелял сегодня. И что я защищал?!.. Свою убитую давно страну?.. Ее тюрьмы?.. Ее каторги?.. Ее Острова?.. тысячи Островов в ее Северном Белом море без берегов, где томятся тысячи моих подданных, которых я не смог спасти от ужаса, от нашествия, от врага… Защищал Внутреннюю Зимнюю Войну, Войну со своим народом, что веду не я, что ведут те, кто меня убил?!.. В лесах, на горах, в степях – везде страх, везде кровь. И я не защитил. Не смог.
Он опустил тяжелый медный лоб в подставленные ковшом мозолистые руки и заплакал, и стал раскачиваться слепо из стороны в сторону, мерно, обреченно, как маятник.
Отец, не плачь. Отец, ты же не виноват. Нет! Я виноват! Они все говорят, что я виноват! Что это я подставил мою землю! Подвел под монастырь! Они всегда ищут виноватого, люди! Им всегда нужен виновный! А я… могу только драться… только сражаться… я же военный… меня же – Войне – с детства учили…
Как все нынче было?.. расскажи… Ты рассказывай, а я сяду рядом… буду слушать и тихо плакать тоже… я люблю тебя… я люблю тебя…
Он сел на плохо прибитые друг к другу, настеленные на каменные плиты занозистые доски, согнув раненую руку, морщась; она села у его ног, прижавшись к нему плечом, подняв к нему, вверх, личико, так, как собаки поднимают морду к Луне, чтоб завыть, но на ее лице написалось не отчаянье, а чистая, тихая, грациозная радость, и слабый румянец просветил, извлек на свет Божий эту радость, плескавшуюся в серых огромных глазах, в тонких изработанных пальцах, перебиравших бахрому перевязочной ветоши, и он перевел взгляд вниз, на ее ручонки, и увидел, что безымянного на правой руке – не хватает. Охнул. Схватил лапку. Сжал сильно.
Девочка моя!.. как же так… это они тебя… мучали…
Нет, Отец. Это я. Я сама. Говори. Говори лучше.
Через дыры в дощатой крыше храма синело, наливалось кровью рассвета сапфировое ночное небо.
У меня с собою, кроме автомата через плечо, был еще пистолет системы «астра», с коротким стволом, калибра семь, шестьдесят пять. Отличный пистолет, что и говорить. К поясу – не у всех солдат, через одного – были приторочены связки гранат-лимонок. Нас всех, моряков, сняли с северных военных кораблей и отправили в холодных эшелонах на юг, защищать Армагеддон. Армагеддон, древняя Столица. Я вспоминал свой Петербург и плакал, видя белую ночь и себя перед призраком Дворца, обратившим лицо к балкону, где стояла твоя Матушка, вся в белом. А, что об этом… Иное время. Иная Война.
Мы дислоцировались в лесах, и хвойные дылды-сосны призывно гудели над нами, раскачиваясь под широким ветром, скрипя, как корабельные мачты. Мы вырыли и землянки наскоро, наспех, и траншеи выкопали в земле, чтобы было где спрятаться от танков, от пуль, от трассирующего, безумного огня. Танки, дочка!.. Разве от них спрячешься. Танк – это мощный, крупный зверь. Он если прет на тебя, так напролом. Груда железа, превращающая тебя в груду костей и кровавых лоскутьев. Ах, родная… И блиндажи, блиндажи. Будто в них ты спасешься, забудешься.
Подогнали множество черных грузовиков, и на них мы установили прожекторы, чтобы если вырвемся из лесов, освещать равнинные поля, просматривать насквозь глупый театр Войны. Парни-шофера матерились не переставая – для храбрости, это они так себя взбадривали, так возжигали свои колотом колотящие в ребра сердчишки… О, Стася, avec grand plaisire слушал я родную суровую, хлесткую речь – с запахом навоза, с духом проклятья! Да, мои ребята, мои солдаты посылали проклятья не только врагу. Еще и по себе, в себя ударяли: а мы-то что, раззявы, трусы, остолопы. Мы – не могли – остановить. А машина закрутила колесами, разве ее остановишь, мчит по дорогам, по бездорожью.
Бой начался, доченька! У нас и минометы тоже были. Хотя… конечно… оснащенье недостаточное, и у врага много больше оружья имелось, и разного, и новомодного, последних образцов. А мы… Та, моя, мертвая, Армия, на коняшках-вороняшках да с тачанками на тележных колесах, получше снабжена военной пищей была. Я все тщательно, умно продумывал… и Великий Князь Николай Николаич тоже… А нынче я снова тщедушный, безродный мальчонка; я – солдат; я – в гуще своего несчастного народа; и взвиваются, и разрываются надо мной осветительные снаряды – ослепительно, страшно, высвечивая всю душу – до конца. Так Бог задумал, сделать меня одним из… чтобы я понял, восчувствовал… ведь и наш Отец Небесный… Стасинька, помнишь… измученный, изнуренный Крестом, исходил всю нашу с тобой родную землю в рабском виде, благословляя, утешая…
Сто граммов спирта-то дали. А я, как на грех, захотел вдруг вина. Сжимаю автомат в руках и мечтаю: вот бы сейчас кьянти итальянского выпить, холодного, как железный автоматный ствол. Или капри. Или белого, чуть кисловатого вермута. Или марсалы. Если б я об этом мальчишкам сказал, они бы меня засмеяли. Ты, моряк недоделанный, Николка!.. – возопили бы они, – там вас, на кораблях, на Северном Морском Пути, что, только вином отборным поили?!.. и черной икрой насатыривали?!.. набивали вас крабами да севрюгою, как подушки?!.. то-то ты такой упитанный парнишка, мордочка у тебя мощная, что надо, только врага и отпугивать… и, ты знаешь, Стасинька, верь не верь – вот я там, в бою, нынче, и совсем молодой, юнец, без бороды… как тогда, когда на Восток, в Японию и Индию, мальчонкой ездил… А в Японии, дочка, слышишь, мне тогда как знак был. Меня по голове, по голому черепу, рубанул самурайской саблей один японский сумасшедший, самурай… бывший сегун. Я в коляске ехал, с братом Георгием, Греческим Принцем. А он подбежал, саблю занес… а глаза белые, дикие… как у бешеной собаки… и долыса брит… и рукава кимоно, ярко-красные, как кровь, шелковые, блестящие, болтаются чуть ли не до пят, по пыли волочатся… И рубанул, и я упал в коляске на руки брату… А сумасшедшего схватили. Он все кричал: я буду владыкой Полумира!.. Я, я, а не он!.. Я завоюю весь мир и сделаю в нем великое равенство людей!.. Шрам зарос, дочь… вот он, под волосами… ты его все любила в детстве щупать и лепетала: ах, Папа, у тебя под волосиками веревочка вьется…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});