А дочери снилось другое. Прекрасный, белоколонный, обширный, как зимний лес, зал. Теплый медовый блеск и свет паркета под ногами. Белые бальные туфельки, взметыванье легчайших газовых, тюлевых, кружевных юбок и прозрачных накидок в метельном, вихревом вальсе. И музыка, музыка – она льется сверху, с хоров, из-за гладких белых колонн, с неба, так не могут играть земные оркестранты, сколько бы им ни заплатили жалованья. Так играют на систрах и цимбалах белокрылые Ангелы. И под музыку кружатся, кружатся в чудесном вальсе пары, и посреди зала кружится она, Анастасия, в прелестном белом платьице с крылышками, и шея ее открыта, и плечи тоже, она впервые, как взрослая, обнажена для бала, на шейке у нее мерцает связка теплых, желто-розовых жемчужных шариков – это Отец привез когда-то давно из Японии, он тогда сам еще мальчиком был, но для будущей своей дочки подарок припас, – и она попадает с музыкой в такт, и кавалер ведет ее умело, изящно, и все любуются ею, и она видит себя в зеркалах, и что это ослепительно синее, небесное, горит в ее высоко заколотых волосах?!.. о, какой дивный, роскошный камень!.. синий, гладко обточенный, громадный, с голубиное яйцо… похожий на глаз… он глядит… он зрячий… он смотрит из зеркала ей в душу… он глядит на людей, копошащихся, снующих вокруг нее, он видит их всех насквозь… и она поправляет в волосах драгоценность, а кавалер ближе наклоняется к ней и шепчет: мадмуазель Анастази, все на вас смотрят, ведь у вас в прическе наследная драгоценность Короны… ах, пустое, это Папа мне дал поносить на время!.. на сегодняшний бал!.. И она смеется и, легко ударяя ножкой о ножку в намазанных мелом и алебастром, вышитых белым шелком бальных танцевальных туфельках, скользит, скользит по паркету, ускользает, исчезает, вьется метелью, кружится вьюгой, долгой, под ночными звездами, тоскливой, бесконечной, заполярной пургой.
Безумье. Безумье. Безумье.
В полном безумьи, хрипя, задыхаясь, они бегут по пустынной, еле освещенной тусклыми фонарями вечерней улице. Снег громко, нахально, морковно хрустит у них под ногами. Ветер треплет афиши. На афишах – крупно и ярко – кроваво-красными буквами – имя девчонки, Голубки, той, полузабытой артисточки, с передовой Зимней Войны: «ЛЮСИЛЬ. ПЕСНИ И ПЛЯСКИ СМЕРТИ». Отчего ты дергаешься, как под током, Лех? Тогда ты был еще Юргенс. Ты хлопал артисточке, беленькой девочке, пронзительно поющей, верещащей, вздергивающей ноги на дощатой, наспех сколоченной неподалеку от КПП эстраде: «Как когда-то с Лили Марлен!.. Ах, как когда-то с Лили Марлен!..» Тогда стреляли вокруг, пули визжали и свистели, певичка, птичка, визжала на самой высокой ноте, а тебе было хоть бы что, а хоть бы и пуля тебя прошила, все трын-трава, так сладко певичка пела.
Они бежали, отдуваясь, вспотев, дальше, мокрые как мыши. Сумасшедшая держала его за руку. Так рак клешней вцепляется в живое мясо, до крови. Дальше! Вот он, дом. Вот она лестница. Они задыхаются, оглядываются: куда?! Лифт не работает. Из двери лифта торчит пьяная недвижная нога. Опять там кто-то храпит. Вверх! Давай скорей вверх! До одышки и хрипоты. Пот течет холодным ручьем меж лопаток. Какая квартира, номер?!.. Что ты молчишь?!.. Номер содран. Дверь распахнута. Черный зев чужого пространства, смеясь, заглатывает их. Они вбегают, и сумасшедшая кричит истошно:
– Вот – здесь!
Его взгляд скользит по утвари. Все нищее, обтерханное, бедняцкое, потертое, допотопное, и шикарна, чужеродна здесь лишь огромная китайская ваза на грязном столе – на боку вазы изображен юноша на коленях перед царственной старухой на фоне снежной горы – Фудзияма?.. Гималаи?.. кто знает… Рядом с вазой лежит кусок угля. Поодаль – лук, сало… хлеб. В шкафу – старая пустая бутылка из-под коньяка чуть отсвечивает зеленым кошачьим глазом.
Глядите, ребята. На полу в комнате, под вашими ногами, лежит человек. Мертвец? Может быть. Юргенс треплет его за плечи, бьет по щекам, дергает за уши. Оживи! Эй, брось! Хватит играть в смерть! Тебя ж не на Войне убили!
Склоняется над ним. Ухом, губами ищет его дыханье. Напрасно.
Помощь! Скорей! Звонить! Ты, дурочка!.. ты зачем меня сюда приволокла… чтоб я лишний раз на мертвеца поглядел?!.. мало их я на Зимней Войне видал… Милиция, морг… да нет, «скорая», еще «скорая», еще мы успеем! Успеть! Бежать! Он оттолкнул ее. Толкнул сумасшедшую в грудь. Он сделал ей больно. Она застонала и скорчилась. Он скатился кубарем по лестнице, вниз, и ему под ноги бросился и поплыл у него под ногами черный и желтый, жирный лед улицы. О, зима. О, вечная зима. Народу на улице – никого. Все вымерли. Все умерли. Или убиты. И кости уже истлели в земле. Он бросился назад в дом, в огромный мертвый молчащий дом; звонил, стучал, ломился во все закрытые на замки и щеколды двери, бился телом, локтями, головой о холодные доски – так бьется живой человек, очнувшийся во гробе, похороненный заживо, о черные вечные доски свои.
Опять оголтело и слепо он выбежал на улицу. Где ты, дурочка?! Нет дурочки. Убежала дурочка. Привела его сюда, в этот темный дом, и убежала. А завтра ему опять на фронт. Смерть человека – это тоже фронт. Передовая. Мы всегда умираем в одиночку. Кто этот мертвец?! Почему она притащила его сюда?! Он побежал вдоль домов, по улице, стал стучаться куда попало – в магазины, в запертые лавки, в санэпидстанцию, в детский сад, в автоинспекцию – все было закрыто; все спало мертвецким сном. В России все и всегда спит крепким сном, сном лени и забвенья. Вечный сон. Вечное воскресенье. У нас всегда вечное воскресенье, он и забыл. Да воскреснет воскресенье. А мертвец никогда не воскреснет.
А на Страшном Суде?!
А там, на полу, лежит человек, и он умирает – или уже умер?!.. – а он тут носится бестолково по гололедной улице, как каракатица. И никого. Ни души. Все молчат. Все на замке. Все – умерло.
И страшно кричит он:
– Эй! Люди! Кто-нибудь! Хоть кто-нибудь!
И слышит он мерный, медленный голос, потусторонний:
ИДЕЖЕ НЕСТЬ НИ СКОРБЬ НИ ПЕЧАЛЬ НИ ВОЗДЫХАНЬЕ НО ЖИЗНЬ БЕСКОНЕЧНАЯ
Да, сегодня воскресенье. Все умершие сегодня могут воскреснуть сами. Без Божьей помощи скорой. И без людской. Воскресенье из мертвых?! А разве сам он, Юргенс, не воскрес из мертвых, вернувшись живым с Зимней Войны, с которой редко кто так просто возвращается?! Его возвращенье ничего не значит. Его завтра упекут туда опять. Он – в увольнительной. Он в отпуску. Он не дезертир; он просто взял тайм-аут. К службе – годен. Диспансеризацию – проходил сто раз и еще пройдет, и ни сучка ни задоринки у него не найдут, ни опухоли с голубиное яйцо, ни трещины в кости, – только шрамы бессчетные сочтут и посмеются: «Красавец». А… где же эта больная девочка, умалишенненькая, что его сюда как на аркане приволокла, – у него, марш-броски совершавшего, чуть сердце из ребер не выпрыгнуло, так быстро она бежала?..
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});