Командир взвода приказал мне поднести ближе к передовой позиции ящики с толом. Я тащил ящик и думал: какой странный запах, пахнет луком, жареным луком, не иначе. Ребята зажали зубы, губы свели в ниточку. Кто каски надевал, а они, как громадные несуразные кастрюли, юношам велики. Кто напяливал шлемы, подшлемники летные – снега в армагеддонских лесах, мороз, уши щиплет. Обмундированье всякое сгодится. Какое Бог и командованье послали нам, парням, такое и пялим.
А тут еще лошади. Бедные лошади, зачем тут-то они, при таком характере боя. Как воздымется железный огонь – животину напрочь изничтожит. О, сейчас ведь иные бои, чем там, тогда… когда мой генерал Исупов… Ржут! Хотят нам ржаньем-рыданьем что-то сказать. Попросить о чем-то важном. Тварь бессловесная.
– Если мою лошадь ранят, Николай, – слышишь?!.. – пристрели ее. Немедленно пристрели! Мучиться не дай!
– Есть, командир!
Я ощупал на боку пистолет. А где наши танки?.. А вот танки, сгрудились в лощине. Железные чудовища. Как они непохожи на те, первые, английские, что я самолично видал там, в Могилеве. Как разрослись они, укрупнились, раздались в боках, как дебелая обожравшаяся железная баба. Там, внутри, – ребятишки. Милые. Все… родные мои.
– К орудиям!.. К бою!..
Господи, какой истошный крик. Кто это крикнул?! Неважно. Важно слушать команду и выполнять. Из выхлопных труб танков полетели золотые, красные искры в поднимавшуюся над лесом, над лощинами и логами, метель.
– А, запуржило!.. Врагу глазки снежком засыплет… Поослепнет малость… Тут мы его и накроем…
– Берегись, Серьга, как бы тебя самого не накрыло!..
– Ну разве что ель подобьют… и еловой лапой…
Фугасные, бронебойные орудия. Снаряды и пушки. Пушки волокли мужики по уже могучему в лесах, толсто лежащему снегу, и колеса вязли в сугробах, и солдаты отирали потные лица снегом, чтобы дотащить железяки к месту боя. А в ушах моих уже стоял устрашающий, глухой, как из подземья доносящийся, из Преисподней, танковый гул – это на нас шли, надвигались танки врага, и, ведь это правда, я еще не осознавал, но бой уже начался, и как сквозь сон я слышал командирский надсадный вопль:
– По танкам, слева… мать вашу!.. прицел десять, бронебойным – огонь!..
Прицел – ослепительная яркость. Прицел – круг Солнца. Ты ослепнешь, пока выстрелишь. Вращается гусеница. Вертится танковая башенка. Ведь это железо, человек. Ты должен его поразить. Зажечь. А железная корка крепка. Ты не прошибешь ее. Твой жалкий огонь…
– Парни!.. Заряжай!.. Снаряд!..
Стрелявший из орудья по вражьему танку солдат оглянулся на меня, таскающего ящики с взрывчаткой и патронами, и я увидел голубовато-белое, словно намазанное мертвенным мелом, неподвижное лицо – не лицо, а лик, утонченный летающей вокруг и в вышине, и рядом, и везде, Ангельской смертью.
И загорелись вражеские танки! И без перерыва бросал снаряды бедный, запыхавшийся белобрысый парень с рожей мятой, как пельмень, в клубящееся дымом, жадное жерло казенника. И мужчина и женщина обнимались под взрывами, в дыму и грохоте, в огне, – а это были всего лишь наш комвзвода и наша повариха Таня, и я ее называл Татой, в память о старшей сестре твоей, Стасинька, – и вражий снаряд попал прямо в них, и я видел, как кровавое переплетшееся, как пряди в косе, месиво повалилось на землю, на обагрившийся снег, – и грохот стоял вокруг такой, что я глох, уши мои не могли переносить мучительную боль, давящую, как чугунная плита, и я зажимал уши руками, и разрывы вставали надо мной, над солдатами огромными черными тюльпанами, черными розами… ах, дочь, какую я однажды черную розу преподнес несчастной Матушке твоей!.. я купил ее в Петербурге, у старого голландца, его предки дружили еще с Петром, прадедом твоим, и он выращивал из луковиц невероятные цветы… я дал ему за цветок – золото… и принес его твоей Матери… и она уткнула в розу лицо, и как нежна и свежа была ее розовая щека, капля жемчуга в мочке – на бархатно-черном, густо-кровавом фоне лепестков…
Мы поставили у пехотных траншей противотанковые ружья, но я как-то слабо верил в них. Разрывы тяжелых гаубиц грохотали. Черные тучи дымов застилали небо. «Стреляй! – мне кричал командир. – Стреляй!.. Сейчас каждый должен стрелять!.. Стреляй, не то…» Я побрел, побежал к орудию, опираясь на края брустверов. Вот оно, орудье мое. Огневая моя позиция. Я прилег, прицелился, выстрелил, и орудье выпалило, выплюнуло из себя смерть и откатилось, выбрасывая из казенника гильзы. Как холодно было, а стало немыслимо жарко. Я вспотел весь, Стасинька, весь – мокрый как мышь был, в три ручья по спине, под ватником, под гимнастеркой, пот тек: рекой Волгой скатывался, порожистой Ангарой… Стало вечереть. Перед моим взглядом, меж сосновых стволов, неподалеку, мотался зажженный кем-то фонарь «летучая мышь». Сейчас мы им дадим контратаку. Сейчас они у нас узнают, что такое шестиствольные минометы. А что это за зверь такой?!.. А вот, хоть ты и не апостол Павел, а будешь проповедовать на Войне про них. Это наше спасенье. Враг к Армагеддону не пройдет. Ляжем все здесь!
Села видел, браток, вокруг?.. все разрушены в крошево… лишь дым над развалинами вьется… а бабы… а детишки… их жгут, косят из пулеметов…
Отомстим!..
А командир молчит, помалкивает, что мин-то до конца боя может и не хватить. А патронов?! Вот Николка ящики таскает, таскает… вы что, ребятня, мните, что они – бесконечные?!.. А метель!.. А вечереет быстро… Ну и что! Поведем ночной бой. Какая метель завихаривает, солдатики!.. ежели так дело пойдет, она нас всех тут угробит… в лесах так и засыплет, похоронит… не выберемся…
– Огневые позиции не сдавать!.. Они в танках – сюда – не пройдут… Не смогут пройти… Снег… снегу намело, ребята!.. Готовь ружья, штыки… готовьсь к рукопашному… как в оные времена… по старинке…
Я увидел врага. Его лицо. Их лица. В них текла моя кровь. Ты ведь знаешь, Стася, хорошо свою родословную. Все крови на земле перемешались. И в нас с тобой течет кровь нашего врага. Так где же тут правда?! Я встал из-за орудья. Перекрестился. А-а, ты так! На! Получай! Мне некогда было думать, доченька. На Войне не думают. На Войне не говорят, как в миру. На Войне отдают команды и их выполняют. На Войне свою шкуру спасают, и, если ты не убьешь. – убьют тебя.
А есть люди, которые никого… никогда… на Войне не убили?..
Да, дорогая. И такие есть. Но попробуй-ка никого не убить, если ты видишь и слышишь, как по косогору на твоих ребят бежит, летит черная саранча, вздевая автоматы, огнем под корень всех без разбору кося, и на ярком белом снегу, на крутосклоне, на седом выгибе приречного темени, на опушке прошитого насквозь пулями леса, на обрыве и на краю, бегут люди, и они и мы, и не разберешь, кто где, и по людям, по живым, по шевелящимся и кричащим, – прямою наводкой, беспощадно, беспрерывно, из всех орудий, из всех калибров, в наличии имеющихся, из малых и больших, – огонь! Огонь! Огонь! И люди падают, как подкошенные, и рты их перекашиваются в уродливом вопле: да, они шлют проклятья Тому, Кто все это придумал, – а значит, дочка, Богу самому! Человек, умирающий в бою, не благословляет, а проклинает Бога. Осколочный огонь гаубиц ты при всем желаньи быть великодушным не благословишь… не простишь. А темнота наступает! А ночь… вот она, уже висит над ветвями… мигает серебряными ресницами равнодушных звезд, осыпается живыми сапфирами в грязь, в кровавую наледь, в нескончаемые стоны под завалом бревен, в траншеях, под деревьями…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});