Случалось, она воображала другую жизнь, в подробностях: только в подробностях — обычно не более одного мгновения из этой другой жизни, нечто неоконченное, недолговечное, но, пока оно длилось, достаточно живое, чтобы возместить все остальное. Она знала очертания этой жизни, как будто ей надо было нарисовать ее, делая наброски, пока она пролетала над ней в маленьком самолете (за рычагами управления сидел ее лучший пилот), а сцена развертывалась в миниатюре, несколькими милями ниже. Кажется, Ларри собирался сделать только одно: находиться с ней, пока кто-то умирает. Не кто-то — ее отец. Именно это свело их вместе спустя столь долгое время, не так ли? А его высящаяся башней машина с оглушительным двигателем и регулируемой яркостью освещения была просто еще одной комнатой ожидания.
Ларри приподнял ее лицо, чтобы она смотрела на него, и сказал:
— Хочешь кое-что узнать?
Джин кивнула, не в состоянии говорить.
— Ты была поистине ужасной помощницей адвоката, — сказал он и притянул ее ближе. Затем сунул руку в карман и выудил там ключи от машины. — Вот, держи. Завтра утром тебе понадобится добраться до больницы. Сегодняшним утром. Я доберусь до своего дома пешком. И на работу пешком пойду.
Джин поколебалась пару секунд, прежде чем взять связку ключей, сомкнуть вокруг нее ладонь и шепнуть: «Спасибо». Звезд больше не было видно, их выключили. В последний раз обняв ее и бегло оглядев «дефендер», Ларри пошел на запад, по направлению к Лексингтон-авеню, глубоко засунув руки в карманы и глядя в небо. Когда Джин, разбудив крепко задремавшего Мануэля, входила в дом, ей пришло в голову, что в походке Ларри появилось что-то отличное от прежнего. Он, хоть и совсем легонько, подпрыгивал на пятках, и эта новая пружинистость в нем была так же нова, как новый смех ее сестры.
Едва войдя в квартиру, Джин, стараясь не шуметь, позвонила в больницу. Медсестра в отделении интенсивной терапии, наконец ей ответившая, сказала лишь, что новых обходов врачи не делали и что мистер Уорнер чувствует себя «настолько хорошо, как можно того ожидать». Когда Джин на нее надавила, она сказала, что он спит. Но Джин не была готова ко сну. Она на цыпочках прошла в ванную, встала перед зеркалом и хорошенько себя осмотрела: таково ее лицо для следующего события, подумала она, не вполне готовая озвучить, что смотрит она не на что иное, как на жизнь без отца. И она решила, что выглядит неплохо — лучше, чем прежде, несмотря даже на непреходящие линии морщин, — лучше, чем когда она была моложе, полнее и менее четко очерченной.
Открыв рот всего в паре дюймов от зеркала и тотчас утратив ощущение хода времени, она увидела, что два ее нижних зуба необратимо изношены из-за усердной работы. Потребовались годы, чтобы образовались такие углубления, подумала она, ощупывая пальцем самое глубокое. Как поколения паломников, стирающие ступени храма святого Петра, — или тысячи коровьих языков, вылизывающие полумесяц в соляном столбе.
Джин наконец поняла, возможно, даже сказала бы это вслух, если бы кто-нибудь мог ее услышать, что двадцать лет назад она была слишком молода для наслаждения. Так что доброй вестью, принесенной ночью с Дэном, было то, что сейчас она пребывает в полном расцвете. Но то, что она думала о Ларри все эти годы тому назад (когда в полном расцвете было ее тело), заключалось в следующем: Нет смысла продолжать с этим, потому что он не является мужчиной того типа, за которого я хотела бы выйти замуж, хотя она не и не удосужилась узнать, какого типа мужчиной он был, за исключением того, что был он американцем и адвокатом, как ее отец. Как же могла она так ошибиться, приняв их полное взаимопонимание и непринужденность за нечто слишком простое, слишком легкое?
Однако же вот она, на грани сорока шести, с признанным умом, умом, закупленным агентством печати, и, кажется, хочет, чтобы ее принимали за лисичку — потому что, да, она жаждет, чтобы ее снова с ног до головы окутал покров росы, только иной, лучший — то есть с тем, кого она любит, — и ей ненавистна мысль самая мысль о том, что этого может никогда не произойти. Отшатываясь от своего отражения, потом снова к нему приближаясь, она заметила одну вещь, которая ей не понравилась: этакое пронзительное выражение сомнения и готовности к самозащите — его острота напомнила ей о Баде-пустельге с блестящими глазками-бусинками. Когда это началось?
Если ей требуется узнать точное время, думала Джин, держа обследуемые ею глаза всего в нескольких дюймах от стекла, то это могло случиться в тот день, когда Уэйн, торговец травкой на Вашингтон-сквер, продал ей тот мешочек за никель и пригласил ее к себе домой, чтобы его выкурить; как он тогда коснулся ее щеки, давая понять, что ему безразлично, на какой именно затяжке они дойдут до кондиции. Костлявая, веснушчатая, двенадцатилетняя Джинни Уорнер, одетая как маленький мужчина, в подтяжках, перекинутых через плоскую как доска грудь, — она даже тогда понимала, что надо сбежать из Пенсильвании или из какого-нибудь еще более отдаленного места, скажем, из Миннесоты, чтобы принять подобное приглашение. Но часть ее была при этом безмерно польщена. В то же время она была опустошена. Это было, вполне вероятно, самым истоком ее нежелания, чтобы ее брали за достоинства тела, думала Джин. Она хотела, чтобы ее брали за ее ум — конечно, хотела, ведь она была дочерью Билла Уорнера, — хотя ее устроил бы почти любой тип, мудрец, умница, даже клоун или уродец в костюме покойника, но, пожалуйста, пусть это будет из-за моей головы: чувство, чувство, чувство.
Она открыла воду, чтобы умыться. Происходило что-то подобное с Ларри в конференц-зале Уиппла? Он учил ее танцевать vallenato, когда большинство сотрудников стояли в очереди за хот-догами. И она все схватывала, она начинала танцевать и ощущать легкость и возбуждение от этого ничем не скованного единения, пусть даже все это время она не прекращала своего идиотского сражения, которое вела так, как если бы Ларри был идеей Филлис, — какого бы типа он ни был. Как же это постыдно, но ведь невозможно изменить собственный возраст — так же, как невозможно избежать страха перед каждым новым возрастом. Имел ли он представление, как трудно было стать первой в области права в Оксфорде? Законник со многими степенями и наградами, он, да, конечно же, это знал. Как усердно она старалась. Научиться vallenato могла любая секретарша, не так ли она думала? Дура мелкая.
Чего бы она сейчас хотела, думала Джин, устраиваясь наконец на писклявую надувную кровать, так это чтобы у нее в шкатулке хранилось хотя бы побольше сувениров — чтобы ей было что перебирать на протяжении зияющих впереди десятилетий, заполненных лишь одинокими воспоминаниями; чтобы она чуть немного чаще говорила «да» вместо «нет». Привередливое, быть может, сожаление, но ее собственное: не о том, что она сделала, но о том, чего не посмела попробовать.
На следующий день в десять утра Билл Уорнер не спал. Он был без сознания. Генераторы действительно работали в течение всего отключения энергии, питая респираторы и мониторы, сканеры и дефибрилляторы. Но кондиционирования воздуха не было, и температура у него подскочила до ста четырех градусов по Фаренгейту[85]. Он был в коме. Паника охватила ее череп, словно шум в ушах, это была пожарная сирена, которую слышала только она. Она не сомневалась, что он вступил в свое собственное отключение, неважно, что медсестра называет это сном; неважно, что они не называют это смертью. А еще она подумала, что в той же мере, в какой они хотели избавиться от него на сотый день, они, наверное, хотели продержать его в палате вплоть до девяносто девятого дня, пока длится его страховка.
У Джин имелись свои люди на этой земле, и все они ей немного помогали. Она меньше виделась с Ларри, но продолжала пользоваться его машиной, а он постоянно справлялся о состоянии Билла. Марк выступил с предложением приехать, но она отвадила его от этой мысли. У нее не было сил излагать ему историю болезни; к тому же он бы не находил себе покоя — на полу у Филлис не нашлось бы даже достаточно длинного свободного участка, чтобы он мог на нем спать. Более того, горестно думала она, пока он сохраняет связь с Джиованой, ему нет допуска в ее родной город. Ее звонки в Лондон и на Сен-Жак сводились к телеграфным заверениям, скелетным отчетам; она избегала всех посторонних.
Одна подруга, однако, была настойчива — Элли Антонуччи. В кофейне «Старбакс» на Лексингтон-авеню Элли появилась с кое-чем более новым, чем даже ее вновь блондинистые волосы, точнее, кое с кем: с Оскаром. Он был огромен, и он был прочно прилажен к ее груди: мать с сыном выказывали полное безразличие к нетерпимым взглядам менее демонстративно осуществившихся женщин. Она долгое время ждала Оскара и теперь отнюдь не собиралась его прятать. Когда Джин упомянула о том, как столкнулась в магазине «Хэтчардс» с Ионой Макензи, то Элли первым делом сказала: