Было бы ошибкой полагать, что все столичные офицеры купались в роскоши. Свитскому офицеру H. Н. Муравьеву было не до приобретения лошадей и даже самого экипажа, так как денег ему не хватало на самое необходимое: «Таким средствам соответствовал и род жизни моей. Мундиры мои, эполеты, приборы были весьма бедны; когда я еще на своей квартире жил, мало в комнате топили; кушанье мое вместе со слугою стоило 25 копеек в сутки; щи хлебал деревянною ложкою, чаю не было, мебель была старая и поломанная, шинель служила покрывалом и халатом, а часто заменяла и дрова. Так жить, конечно, было грустно, но тут я впервые научился умерять себя и переносить нужду»{9}. Далеко не все родители могли оказывать материальную помощь своим сыновьям, а если кто-то и изыскивал такую возможность, то и родительских средств не всегда хватало для безбедного существования. В особенно «тесных» обстоятельствах пребывали офицеры из многодетных семей, братья которых также находились на военной службе. В этом случае офицеры объединялись в «артели» и в «складчину» организовывали свой нехитрый быт, как явствует из рассказа того же H. Н. Муравьева: «Я жил вместе с братом Александром и двоюродным братом Мордвиновым. Случалось нам ссориться, но доброе согласие от того не расстраивалось. Мы получали от отца по 1000 рублей асс<игнациями> в год. Соображаясь с сими средствами, мы не могли роскошно жить. Было даже одно время, что я во избежание долга в течение двух недель питался только подожженным на жирной сковороде картофелем. Матвей часто приходил разделять мою трапезу, нимало не гнушаясь ее скудостью. Помню, как я в это голодное время пошел однажды на охоту на Охту и застрелил дикую утку, которую принес домой и съел с особенным наслаждением. <…> По воскресеньям бывал я на вечерах у Н. С. Мордвинова, где танцевали»{10}.
Для справки приведем здесь следующие сведения о материальном положении наших героев: «В русской армии в начале XIX века годовое жалование в рублях ассигнациями у офицеров армейской пехоты было таким: прапорщики — 125, подпоручики — 142, поручики — 166, штабс-капитаны — 192, капитаны — 200, майоры — 217, подполковники — 250, полковники — 334 рубля. В артиллерии и кавалерии офицерское жалование было примерно на 10 процентов выше, чем в пехоте. В гвардии жалование соответствующих чинов и родов войск было выше, чем в армейской пехоте, на 20 — 50 процентов. Насколько обеспечены были русские офицеры, получая такое жалование, можно судить по некоторым традиционным статьям расходов. До Отечественной войны 1812 года, в начале века, аршин (71,12 сантиметра) офицерского сукна на мундир стоил 5 рублей 50 копеек, а полное обмундирование армейского пехотного офицера стоило более 200 рублей. За 50 копеек можно было пообедать в ресторане, бутылка шампанского стоила 2 рубля. В первой половине 1812 года четверть муки стоила в различных регионах от 8 до 18 рублей, четверть крупы — от 12 до 29 рублей»{11}. Картина довольно скудного быта армейского офицера наглядно представлена в записках И. Т. Родожицкого: «…у военного офицера в квартире, кроме чемодана, трубок, просыпанного табаку, сабель и валяющихся на полу двоек с дамами и валетами, ничего не встречается».
Однако многие гвардейцы чувствовали себя, как нельзя более комфортно посреди неописуемой роскоши Северной столицы. Положение родителей в петербургском аристократическом обществе, внимание к ним государя императора и всей августейшей фамилии сглаживали в глазах двора их фривольное поведение. Обратимся к воспоминаниям князя Сергея Волконского, воскрешающим неповторимый колорит той эпохи: «Прежде, нежели описывать мой быт уже в флигель-адъютантском звании, обращусь к некоторым обстоятельствам полкового нашего быта, как мерилу образа мнений и духа, общего между нами. Как ни была строга служебная дисциплина, и как ни свято мы исполняли все служебные обязанности, довольно скучные и часто, по их мелочности, довольно тягостные, но исполняли не из страха, а просто, как долг при ношении мундира; но в мнениях и суждениях мы были независимы. Вот тому несколько примеров. Обыкновенно ежедневно, при хорошей погоде, в зимнее время все высшее петербургское общество прохаживалось по так называемому Царскому кругу, то есть по Дворцовой набережной, и, минуя Летний сад, по Фонтанке до Аничковского моста и потом по Невскому проспекту обратно до дворца Зимнего. Обыкновенно, от 2-х до половины 4-го Император то пешком, то в санях посещал прогулкой эту местность. Цвет дам верхнего и иностранного купечества, царедворцы всяких категорий и слоев постоянно посещали эту местность, — первые с мыслями обратить на ими выказанные прелести внимание Царя, — другие, то есть царедворцы — или искатели мест, вытаптыванием себе ног добивались милостивого кивания головой, или высокой милости, или словечка, или пожатия руки. Но предмет появления нас, четырех или шести товарищей, шедших рядом рука об руку, был довольно странный: мы туда являлись, чтоб посмеяться над ищущими приключений, столь дорого ими ценимых, а частию, чтоб им и Царю доказывать, что вне службы мы независимые люди».
Совершенно очевидно, что ни один армейский офицер не позволил бы себе при встрече с царем доказывать ему свою независимость, хотя бы уже по той причине, что сама эта встреча была исключительным событием, о котором можно было потом вспоминать всю оставшуюся жизнь. «Вольнолюбивые» выходки будущего декабриста не столько указывают на приверженность либеральным идеям века, сколько являют нам яркий пример «великосветского хулигана», не привыкшего себе отказывать ни в чем, в силу чего встреча с ним для человека менее задиристого и здравомыслящего могла оказаться настоящим бедствием, что подтверждает продолжение этой истории. «Понял ли сам это Царь, или переданы были ему довольно гласные и неосторожные наши болтовни, но мы убедились, что Царь, издалека завидев нас, уже к минованию встречи с нами оборачивал голову в другую от нас сторону и не отвечал учтивостию на делаемый нами фронт и подвиски руки к шляпе, — и это негодование разразилось на нашем полковом командире, которому велел Государь сказать чрез шефа нашего и его генерал-адъютанта Уварова, что Депрерадович составил ему не корпус офицеров, но корпус вольнодумцев. Это весьма нелестное для доброго нашего старика командира замечание весьма его огорчило, и он, собрав весь корпус офицеров, передал нам словесно полученный им выговор и с обычною его добротою нам сказал: "Ваш язык — ваш враг", и вместе объявил, что, к сожалению его, полученный им выговор заставил его подать в отставку, хотя он нас любит и уважает.
Вслед за сим весь корпус офицеров, за исключением только трех лиц, решились просить Депрерадовича не покидать нас, и общей дружиной мы пошли к нему с просьбою взять обратно поданную им просьбу. Старик, тронутый до слез этим общим порывом нашим, отвечал нам, что, подав просьбу, не может лично от себя просить о возврате оной ему. Но тут было решено нами послать к Уварову от корпуса офицеров депутацию с просьбою, чтоб он не давал хода просьбе любимого нами начальника, а возвратил бы ее ему, и в пику тем трем из наших однослуживцев, отставшим от нас, их выбрали к посылке к Уварову, в исполнении чего они не могли отказаться, а меня послали соглядатаем, чтоб исполнили в точности поручение. Просьба была возвращена, мы поставили на своем, а остальным дали урок»{12}. Заметим, что за свободу мнений в России впоследствии ратовал человек, полностью пренебрегший мнениями своих троих сослуживцев, которому никогда не приходило в голову, например, отказаться от флигель-адъютантства, пожалованного ему по настоянию матери, статс-дамы императорского двора.
Из записок С. Г. Волконского, которого до 1812 года государь, по признанию самого автора, считал «пустейшим малым», неясно одно: что привело генерала к сибирской каторге? Правда, в записках он постоянно противопоставляет пустым и бессодержательным годам своей молодости осмысленный «гражданский быт», за который он заплатил столь дорогой ценой. Однако, когда «князь Серж» переносится мыслями в ту самую незабываемую молодость, неповторимую и чудесную, становится ясно, что душой этот самодурный и упрямый барин так и остался в том времени, в той эпохе. В самом деле, разве мог он отказать себе в удовольствии поведать потомкам о событиях своей «пустой» жизни, некогда волновавших весь Петербург? Разве читатели его записок вслед за рассказчиком не погружаются в повседневную жизнь гвардейцев той поры? «Станислав Потоцкий созвал многих в ресторан обедать; под пьяную руку мы поехали на Крестовский. Это было в зимнее время, был день праздничный, и кучи немцев там были и забавлялись катаньем с гор. Нам пришла мысль подшутить над ними; мы разделились на две шайки и заняли платформу гор и, как садится немец или немка на салазки, толкали санки из-под них ногой, — любители катанья отправлялись с горы не на салазках, а на… Немцы разбежались и, вероятно, подали жалобу; нас была порядочная ватага, но на мне одном оборвался взыск, и Балашов, тогдашний генерал-губернатор петербургский и старший в чине генер.(ал)-адъют.(ант), вытребовал меня и объявил мне от имени Государя Высочайший выговор.