В общем, Таисия Михайловна каждый день добрым словом поминала отца, с которым толком и познакомиться не успела. Он умер буквально через месяц после их приезда. А про свое деревенское житье она даже вспоминать не хотела. Григорию Семеновичу как будто подменили жену. Не желала она поделить с ним тяжесть воспоминаний. Глухое непонимание, как стена, выросло между супругами.
– И чего ему только не хватает? – слышал он из комнаты недовольный голос жены, разговаривающей на кухне с соседкой. – Дети устроены, мы, слава богу, с голоду не помираем. Ну, чего бы из нас было, если б мы там остались, а?
Григорий Семенович головой понимал, что ничего хорошего из них бы там не получилось, но душа, душа никак не слушалась рассудочных мыслей, и память выкидывала странные штуки. Он, например, совершенно забыл последние годы нужды и отчаяния, и мысли свои забыл, и завалинку, на которой сидел и думал о скорой смерти. А вспоминался ему густой туман, который окутывал дом в сумерки, и окошки, в которых через белесую пелену светилась жизнь – теплая и уютная жизнь его семьи. И как он, глядя на эти окошки, специально ждал, когда холод проберет до костей, и тогда особенно остро чувствовалась доступность счастья, от которого его отделяет всего пара шагов. Был ли он и вправду тогда так счастлив или это только казалось отсюда, издалека, когда недоступными вдруг стали самые простые вещи – например, лес, запущенный и дикий, с буреломами и оврагами, из которых поднимается земельный дух, с грибами и прелыми листьями. И когда идешь по такому лесу, то чувствуешь себя то травинкой, то птичкой на дереве – так проникает он в тебя, околдовывает. А в Германии леса чужие, причесанные, на деревьях нумерные таблички, пешеходные дорожки с указанием маршрутов. Тьфу! Да разве это природа!?
Ах, с каким чувством предавался Григорий Семенович этим воспоминаниям!
– Тась, а, Тась, а ты помнишь?.. – обращался он иногда к жене.
– Ничего я не помню! – с раздражением отмахивалась Таисия Михайловна. – Работу помню каторжную, что нас чуть голодом не заморили, тоже помню, а больше ничего.
Боится, думал Григорий Семенович, с сочувствием глядя на жену, тоски боится. Ну, что ж, может, это и правильно, чего себя изводить понапрасну.
Время шло, и как-то странно: время само по себе, а жизнь сама по себе. Уходили месяцы и годы – вялые, бессобытийные, а Григорию Семеновичу все казалось, что он вот только что вышел из самолета и ступил ногой на чужую землю. А все потому, что нечем было измерить прошедшее. Все привычные мерки остались там – дома. От урожая до урожая, от праздника до праздника… А здесь только муторная борьба с немецкими учебниками. Ну, не лезли ему в голову немецкие слова! Не принимал организм этой чужой нелюбимой речи.
Когда Григорий Семенович устроился на работу, ему немного полегчало. Работа была подходящая – водителем грузовика. Деньги хорошие, а главное, что от монотонного движения по бесконечным, гладким дорогам мысли в его голове стали налаживаться. Тоска не прошла, но сделалась как бы привычной, тупой, как хроническое заболевание, которое никогда не отпускает совсем, но все же дает жить. Григорий Семенович стал привыкать. Он по-прежнему чувствовал себя незваным гостем на чужой свадьбе, но теперь уже люди не казались ему такими безликими, немецкая речь – такой непроницаемой. Непонятной. Все чаще выскакивали знакомые слова, предложения, и тогда Григорий Семенович, напряженно глядя на собеседника, пытался распознать смысл сказанного. Лицо у него при этом становилось сердитым, брови сдвинуты, взгляд обращен в себя. Он мучительно шевелил губами, пытаясь уловить мерцающий смысл в неразберихе немецкой речи.
Его коллеги, народ грубоватый, никак не могли взять в толк, что значат все эти гримасы на лице чудаковатого русского. Непонятно им было мучительное напряжение, с которым Григорий Семенович пробирался через заросли чужого языка.
Понимать – еще полбеды, а вот произносить чужие слова для Григория Семеновича было настоящей пыткой. Поэтому каждый раз, приходя на работу, он, чтобы избежать необходимости произносить приветствия, старался незамеченным прокрасться к своему грузовику, молча взять накладную, погрузить товар и как можно скорее вырваться на дорогу, где его мысли сразу принимали русский оборот. И от этого на душе делалось гладко, спокойно.
Среди сотрудников он постепенно прослыл человеком мрачным и даже высокомерным. Приезжают сюда, ворчали немцы, мы их кормим, поим, а они даже здороваться не считают нужным. Мы для него, видите ли, недостаточно хороши!
А Григорий Семенович страдал – так хотелось ему покалякать с этими чужеземными мужичками о том, о сем. Он чувствовал, что они скроены из такого же суконного материала, как он сам, что вот только бы научиться говорить, и уж будьте покойны, он такого понарасскажет – рты пооткрываете! И, глядя в окно грузовика, Григорий Семенович предавался мечтам о том, как вот сядет он в кругу своих коллег, научит их своей российской премудрости, такой глубокой, смекалистой, которую здесь с фонарем ищи – во сто лет не сыщешь. И так он увлекался этой своей мечтой, что начинал говорить вслух, по-немецки. И так бойко у него получалось наедине с собой, так легко слетали с языка слова, даже самые заковыристые, что Григорий Семенович только диву давался. Почему в жизни-то все наоборот, думал он с досадой. Почему каждый раз при виде собеседника мысли в его голове мешаются, язык немеет, и он только глупо таращит глаза, не находясь, что сказать.
Время шло к Рождеству – четвертое Рождество в Германии. Чужой это был праздник, ненужный. Не подкатывало к сердцу радости, которая привычно ощущалась дома в Новый год, когда народ возбужденно бегал по деревенским улицам, договариваясь, кто у кого празднует, кто что принесет. И от этой суеты в душе расцветала радость, какая-то струнка, знакомая с детства, начинала нетерпеливо дрожать, и как-то особенно ярко в предновогодние дни сияла зима: так, что Григорий Семенович, оглядывая белоснежные дали, испытывал чувство гордости, как будто все это великолепие было творением его рук. А здесь не поймешь, то ли лето, то ли зима – слякоть и дождь, и странно смотрятся в такую погоду нарядные елки, гирлянды и прочая дребедень. Не берет все это за душу. Чужое.
На работе тоже готовились к празднику, даже затевалась какая-то вечеринка, на которую Григорий Семенович был торжественно приглашен начальством. К этому событию он готовился серьезно – купил костюм, рубашку с галстуком. Таисия Михайловна, провожая мужа, смотрела на него с беспокойством: уж больно не похож на самого себя. Пиджак сидел на нем, как на клоуне, галстук толстым узлом подпирал начисто выбритый подбородок, так что голова торчала, как на шесте. В общем, Григорий Семенович чувствовал себя ряженым в этой непривычной одежде.
– Гриш, ты это, руки-то не топырь, а то как краб ходишь, – давала ему последние наставления супруга и все одергивала, одергивала пиджак то с одной, то с другой стороны.
– Да я вообще никуда не пойду! – раздражался Григорий Семенович. – И чего ты меня все дергаешь?!
– Так топорщится, Гриш.
– Ну и пусть себе топорщится! Что же мне теперь, нагишом, что ли, идти?
На банкет Григорий Семенович пришел с опозданием. Все сотрудники уже сидели за праздничным столом, и когда Григорий Семенович вошел в помещение столовой, раздался приветственный гомон и шутливые восклицания.
– Komm, komm, – слышалось со всех сторон, – wir warten nur noch auf dich. [15]
Но Григорий Семенович продолжал торчать в дверях, как распорка, совершенно потерявшись от смущения.
«Вот незадача, – думал он, исподлобья глядя на сотрудников, – все мужики в нормальной одежде – джинсы, свитер, а я как на парад вырядился». Ему захотелось сорвать с себя ненавистный пиджак и галстук, и почему-то все раздражение обратилось на Таисию Михайловну. Как будто это была ее идея обрядить его этаким скоморохом.
– Вот дура баба, – пробормотал он, не замечая, что его диалог с самим собой производит на сотрудников странное впечатление.
– Quck, – заметил один из них, толкая своего соседа в бок, – er spricht schon wieder mit sich selbst [16] .
– Lass ihn doch, stört es dir? [17]
– Nein, das stört mir nicht. Ich möchte halt wissen, was er murmelt [18] .
– Lass ihn hier sitzen. Dann erfährst du es! [19]
– Genau, gute Idee! Lassen wir ihn voll laufen. Dann redet er [20] . – С этими словами водитель автопогрузчика встал из-за стола и ковбойской походочкой, нехотя переваливаясь с ноги на ногу, направился к двери. Это был здоровенный детина с красивым, грубоватым лицом и маленьким хвостиком на затылке. Зимой и летом он ходил в майке без рукавов, из глубоко вырезанной проймы которой выглядывали гладкие вздутые мышцы, испещренные замысловатой татуировкой. Звали его господин Шик.
– Na, Herr Makeew: was stehst du da? Komm. Wir haben fur dich ein Platzchen frei. [21] – С этими словами он положил свою огромную лапищу Григорию Семеновичу на плечо и подвел его к столу. – Klaus, schieb dich zur Seite [22] , – потребовал Шик.