Как и Форд, директор ФБР не признавал новых танцев, как и Дюпон, выключал приемник, когда передавали музыку «черномазых», как и Морган, носил лишь традиционную одежду и обувь и на каждого, кто приходил к нему в костюме, купленном в Париже или Лондоне, смотрел с подозрением, как на отступника, подверженного чужим, а следовательно, вредным, неамериканским веяниям.
…Первые годы войны промышленники и банкиры — особенно та их часть, которая в отличие от Даллеса, Форрестолла и Форда не была связана тесными деловыми узами с национал-социалистским финансистом Шредером, платившим Гиммлеру, — стояли вместе с Рузвельтом, ибо он возглавлял не просто демократическую партию, но весь народ Америки; однако, чем ближе было поражение Германии, чем реальнее становился мир, в котором Объединенные Нации должны будут работать рука об руку во имя прогресса, чем настойчивее повторял Рузвельт свои слова о необходимости послевоенного содружества с Россией, тем организованней оформлялась оппозиция его идеям и практике.
29. ИНФОРМАЦИЯ К РАЗМЫШЛЕНИЮ — IX
(Максим Максимович Исаев)— Хётль, — сказал Штирлиц, когда Ойген и Вилли принялись аккуратно просматривать документацию по радиопередачам, а Курт отправился в Линц, чтобы проинформировать секретариат гауляйтера Айгрубера о начале работы, — составьте мне компанию, а? Право, не могу гулять в одиночестве.
— С удовольствием, — ответил Хётль; лицо его за ночь осунулось, отекло.
— Одну минуту, — остановил их Ойген. — Я починил ваш аппаратик, штандартенфюрер… Не понадобится?
Штирлиц вспомнил напутствие Мюллера и понял, что слова Ойгена — не просьба, но приказ; ответил:
— Вы очень внимательны, старина, я действительно привык к диктофону, словно к парабеллуму.
Ойген вернулся через пару минут, передал Штирлицу диктофон, заставив себя улыбнуться; однако улыбка была вымученная; глаза опущены; губы играли.
— Надо будет опробовать ваши технические способности на штурмбанфюрере Хётле, — заметил Штирлиц. — Придется мне его маленько позаписывать, а? Не возражаете, Хётль?
— Ну отчего же? — ответил тот. — Подслушивания боится только враг, честный человек не опасается проверки.
— Видите, Ойген, — продолжал Штирлиц, — Хётлю даже доставляет особую радость, когда его подслушивают, значит, он не мусор на улице, а явление, его мыслями интересуются; отсюда — чувство самоуважения, ощущение собственной значимости, нет, Ойген?
Тот поднял на Штирлица глаза, полные безысходной, тяжелой злобы:
— Именно так, штандартенфюрер.
— Ну и славно, нет ничего приятнее, как работать с единомышленниками. Пошли, Хётль, спасибо, что вы нашли для меня время после утомительного дежурства…
…В парке, закинув голову так, что в глазах было одно лишь безбрежное, густо-синее небо да еще кроны сосен, Штирлиц остановился, вздохнул полной грудью стылый воздух, в котором явственно ощущался запах горных ручьев, стремительных, прозрачных, улыбнулся и тихо сказал:
— Самое поразительное заключается в том, что сейчас я совершенно явственно представил себе мельк форели, которая взносится сквозь грохот падающей воды вверх по порогу… Любите ловить форель?
— Не пробовал.
— Зря. Это еще более азартно, чем охота. Удачный заброс — моментальный поклев; никаких тебе поплавков, никакого ожидания; постоянное состязание удач…
— Здесь кое-кто ловит форель, — не понимая, куда клонит Штирлиц, настороженно ответил Хётль.
— Я знаю. Тут у вас хорошая форель, небольшая, а потому особенно красивая; сине-красные крапинки очень ярки, абсолютное ощущение перламутровости… В Испании я пытался заниматься живописью, там красивая рыбалка на Ирати, в стране басков… Рыбу очень трудно писать, надо родиться голландцем… Любите живопись?
Хётль полез за сигаретами, начал нервно прикуривать; порывы ветра то и дело гасили пламя зажигалки.
— Да не курите вы на прогулке! — сердито сказал Штирлиц. — Поберегите легкие! Неужели не понятно, что при здешнем воздухе никотин войдет в самые сокровенные уголки ваших бронхов и останется там вместе с кислородом… Уж коли не можете без курева, травите себя дома…
— Штандартенфюрер, я так не могу! — закашлялся Хётль. — Вы включили аппаратуру?
— Вы же видели… Конечно не включал…
— Покажите…
Штирлиц достал из кармана диктофон, протянул Хётлю:
— Можете держать у себя, если вам так спокойнее.
— Спасибо, — ответил Хётль, сунув диктофон в карман своего кожаного реглана. — Почему вы спросили о голландской живописи? Потому что знаете про шахту Аусзее, где хранятся картины Гитлера?
Штирлиц снова закинул голову и, вспомнив стихотворные строки из затрепанной книжечки Пастернака: «…в траве, меж диких бальзаминов, ромашек и лесных купав лежим мы, руки запрокинув и в небо головы задрав, и так неистовы на синем разбеги огненных стволов…», — почувствовал всю весомость слова, ощутил поэтому горделивую, несколько даже хвастливую радость и, вздохнув, сказал:
— Как это ужасно, Хётль, когда люди ни одно слово не воспринимают просто, а ищут в нем второй, потаенный смысл… Отчего вы решили, что меня интересует хранилище картин, принадлежащих фюреру?
— Потому что вы спросили меня, как я отношусь к живописи… Мне поэтому показалось, что вы тоже интересуетесь хранилищем.
— «Я тоже». А кто еще интересуется?
Хётль пожал плечами:
— Все, кому не лень.
— Хётль, — вздохнул Штирлиц, — вам выгодно взять меня в долю. Я не фанатик, я отдаю себе отчет в том, что мы проиграли войну; крах наступит в течение ближайших месяцев, может быть, недель… Вы же видите отношение ко мне спутников, которые не выпускают меня с территории этого замка… Меня подозревают так же, как вас, но вы имеете возможность днем уезжать в Линц, а я этой возможности лишен… А в этом я заинтересован по-настоящему…
— Но как же тогда понять, — пропустив Штирлица перед собою на узенький мостик, переброшенный через глубокий ров, по дну которого, пенясь, шумел ручей, сказал Хётль, — что вас, подозреваемого, отправляют со специальным заданием в штаб-квартиру Кальтенбруннера? Что-то не сходится в этой схеме… Да и потом Эйхман вводил меня в свои комбинации: он играл «друга» арестованного, а я бранил его за это во время допроса — все-таки не первый год работаю в РСХА, наши приемы многообразны…
— Это верно, согласен… Но вам ничего не остается, кроме как верить мне, Хётль… Мне ведь тоже приходится вам верить… А я вправе допустить, что вы работаете на Запад с санкции Кальтенбруннера, он знает о вашей деятельности, давным-давно ее разрешил и вы поэтому еще вчера передали ему в Берлин мою шифровку и сообщили о нашем нежданном визите.
— Но если вы допускаете такую возможность, как вы можете работать со мною?
Штирлиц пожал плечами:
— А что мне остается делать?
Хётль согласно кивнул:
— Действительно, ничего… Но даже если мне — в силу личной выгоды, говорю вполне откровенно, — придется сообщить Кальтенбруннеру о визите вашей группы, о вас я не произнесу ни слова, которое бы пошло вам во вред.
— Призываете к взаимности?
— Да.
— Но вы ведь уже сообщили Кальтенбруннеру о нашем прибытии, нет?
— Мы ведь договорились о взаимности…
— Я бы советовал повременить, Хётль. Это — и в ваших интересах.
— Постараюсь, — ответил тот, и Штирлиц понял, что он, конечно же, ищет возможность каким-то ловким способом сообщить Кальтенбруннеру, если уже не сообщил…
— Кого интересуют соляные копи, где складированы картины? — спросил Штирлиц.
— Американцев.
— Их люди давно заброшены сюда?
— Да.
— Где они?
— Под Зальцбургом.
— Вы с ними контактируете?
— Они со мною контактируют, — раздраженно уточнил Хётль.
— Да будет вам, дружище, — сказал Штирлиц и вдруг поймал себя на мысли, что произнес эту фразу, подражая Мюллеру. — Сейчас такое время настало, когда именно вы в них заинтересованы, а не они в вас.
Хётль покачал головой:
— Они — больше. Если я не смогу предпринять решительных шагов, то штольни, где хранятся картины и скульптуры, будут взорваны.
— Вы с ума сошли!
— Нет, я не сошел с ума. Это приказ фюрера. В штольни уже заложено пять авиационных бомб; проведены провода, установлены детонаторы.
— Кто обязан отдать приказ о взрыве?
— Берлин… Фюрер… Или Кальтенбруннер.
— А не Борман?
— Может быть, и он, но я слышал про Кальтенбруннера.
— Сможете на него повлиять?
— Вы же знаете характер этого человека…
— Человека, — повторил Штирлиц, усмехнувшись. — Животное… Он знает о ваших контактах?
— Нет.
— Думаете открыться ему?
— Я не решил еще…
— Если вы говорите правду, то погодите пару недель. Он относится к числу тех фанатиков, которые ночью признаются себе в том, что наступил крах, а утром, выпив водки, от страха норовят написать исповедь фюреру и молить о пощаде. Признавайтесь ему, когда здесь станет слышна канонада… Он намерен приехать сюда?