Ты не должен быть одинок, заклинал я облысевшего, с огромной шишкой опухоли на ляжке, потерявшего разум Лупетина, МЫ должны быть всегда с тобою, не умирай без этой мысли, иначе все пропало, обожди хоть до весны, брат, просил я белку, дай мне спокойно дожить до тепла, до свежей травки, тогда я сам пойду в сумасшедший дом и захлопну за собою дверь. Существует, мой милый, человеческая победа, и подлинные люди живут, зная, что это такое, ведь были же Сократ, великолепный Леонардо да Винчи, были, были, а заговор зверей — это всего лишь злое наваждение, которое спадет, отринется, слупится с нас, словно корка глины, если ты да я — каждый из нас сумеет одолеть зверя в себе самом одолеть его и приручить.
А я уже, брат, победил, ответил я…ию, одолел его, потому что много лет кормил и обстирывал больную мать, и не женился, и за всю жизнь знал лишь одну женщину, это когда еще служил матросом, и зверюга во мне был задавлен под гнетом моей сильной воли, но он вишь откуда попер, только я и тут его преодолел, выдрессировал, да вот только непонятно мне, почему Буба хочет отделиться? И мы оба стали молча смотреть на Бубу, который спал, словно сытый щенок, и я понял, что мне надо встать и уйти, попрощавшись с Лупетиным так, как прощаются друзья перед боем, из которого уже никому не выйти живым; я должен был уйти, не соваться со своей жалостью, ибо что-то величественное, намного превышающее мою жалость, довлело им, и я еще до рассвета покинул его дом, последний раз обняв друга, и направился пешком по еле видимой дороге к соседней деревне, откуда в пять тридцать должен был отходить автобус, на котором можно было добраться до железной дороги.
И в пути его настиг незаметно просочившийся над краем земли рассвет, тогда и почувствовал он, одинокий путник на осенней дороге, что движется внутри великого божества, имя которому Вселенная, самотворящего начала, творца света и тьмы, воздушной прохлады и теплых акварельных мазков в небе, — творит и убирает, рисует и смывает, поверх смытого пишет новую картину, и, благодушному, увлеченному процессом собственного творчества, ему безразлично дороги все его работы, как и должно быть у подлинного художника; поэтому и наплевать ему, зверь или человек перед ним, он обоих любит, не замечая в них своих ошибок, безразлично ему и то, что в каждом из нас возьмет верх — величие духа или низменная радость плоти; ему не до исправления ошибок — коли заметит ее, то долой уберет неудачное изделие и заменит новым, однако ошибки эти носим в себе мы, его искрометные творения, таскаем в тростинках своих костей, в жилах натужных, в печени, болящей от алкоголя, в аппендиксе, геморрое, в раковой опухоли, в злостной мошонке, в несчастной утробе, в утренней желчности, вечерней хандре, в желании первым вскочить в автобус, отпихнув бабку с Корзиной и бидоном, в слезах зависти, в хохоте злорадства, в жажде убить из крупнокалиберного ружья красавца лося…
Но я всего лишь маленький зверек, и мне ли судить о глобальных просчетах при сотворении мира и об опасных перекосах при возведении стен человеческого мироздания; возможно, их никогда и не было, ошибок, и с грандиозным размахом строящийся дом будет-таки подведен под крышу, конек которой горделиво возвысится меж созвездиями Ас, Хима и Кессиль. Возможно, люди Земли что-то знают и понимают, чего не в силах постигнуть я со своим крошечным, испуганным разумом белки…
Вдруг неимоверной силы громовой удар обрушивается с ясного неба, и подскакивает земля, словно столешница, по которой изо всех сил ударили кулаком, и все, как одна, всплескивают рыбы в сонной речке, и замирают на бегу звери, и белка, со вздыбленной шерсткой, с остекленевшими глазами, мгновенно замирает, захваченная образом ужаса, равного которому еще не знала ее душа… И как милостивое избавление, как ленивый, шутливый смех божества, которое довольно тем, что сумело дружески напугать нас всех, возникает, нарастает и густо сочится с неба самолетный гул…
Наверное, нет ничего страшного в этом — ну, пробивают самолетики звуковой барьер, так и пусть себе пробивают, — однако я, со своим зверушечьим чувством страха перед всяким грохотом, нахожу в столкновениях огромной, никчемно вызванной взрывной силы и мирных равнин человеческих такое несоответствие, что душа уходит в пятки. Наверное, нет ничего особенного и в том, что лютая звериная ненависть, поработив человечество, заставила его изготовить полный комплект сатанинского оружия, достаточный для того, чтобы ему шестнадцать раз покончить с собою (представьте себе, дорогая, некоего самоубийцу, который решил, скажем, повеситься в сарае, и вот к пыльной балке сей чудак прилаживает шестнадцать кусков веревки с петлями-удавками на конце!) — но я и этого не разумею, не по моим беличьим мозгам задачка, я еще так плохо понимаю людей, которых люблю и одним из которых хотел бы стать — ради вас, моя любимая, ради того, чтобы оказаться достойным вашего внимания.
В предрассветной перекличке звезд было много неистраченного огненного веселья, карнавального лукавства, дружеского перемигиванья — ничего похожего на человеческую усталость после бессонницы. Утро надвигалось, и где-то совсем рядом таился неимоверный купол светового востока. Да, солнечные лучи востекали по воздушной кровле Земли, а ночь продолжала сиять тысячами ярких, ясных, дерзновенных огней, среди которых все еще ярко пылали Ас, Хима и Кессиль. Тьма, собираясь покинуть пробуждающийся божий дом, все еще стояла на его пороге, придерживая полуоткрытую дверь, всю усыпанную сапфирами и смарагдами.
В этот час МЫ предстали одинокому путнику во всей нашей спокойной величавости, тишине и ясности, словно воплощение его упорной мечты о будущем, и он спрашивал в предутренней пустыне, обратив глаза к небесам, что ему делать, и МЫ ответили ему: делай то, что знаешь.
Ночь была велика, и в ней воронки черных дыр бесшумно втягивали в себя подплывающую близко звездную пыль. И белка не знала, что она может сделать, такой маленький в этом великом мире зверек. Однако он помнил, что его младенцем подобрали в лесу и приютили люди, поэтому все, чем он овладевал в жизни, должен был отдать им, — и свой дар перевоплощения тоже.
Мой друг Жора Азнаурян, переселившись в Австралию, совершенно бросил живопись и на этом вдруг сказочно разбогател — он в своей мастерской, подаренной ему женой-мультимиллионершей, не смог написать ни одного этюда и не сделал ни одного рисунка, зато придумал на забаву себе так называемую «живопись скарабеев». Вместе с компаньоном своим Зборовским он ловил по лужайкам навозных жуков, которые доставлялись в мастерскую, там пан Станислав на столе раскладывал натянутый холст, а Георгий готовил на палитре замесы красок; после того как все бывало готово, Зборовский брал пинцетом жука, окунал в краску и затем выкладывал на холст; побуждаемый инстинктом спасения, жук устремлялся вперед, оставляя за собою причудливый след. Дойдя до края холста, жук не решался прыгать с обрыва и поворачивал назад. Бывали жуки разные — одни бегали много часов без передышки и затем подыхали, перевернувшись на спину и устало дрыгая лапками; другие же сразу понимали, что не стоит зря кружиться, и пытались удрать, прыгнув через край подрамника (таких пан Зборовский собирал в отдельную коробку). Комбинации их устремлений бывали самые необычные, но общая картина метаний пленных жуков всегда получалась приблизительно одна и та же. Георгий с интересом следил за этой беготней, смешивая на палитре краски; он видел ту же самую закономерность суеты сует, которую знал и по человеческой жизни, — это было смешно, и это было печально.
Итак, вместо того чтобы творить, Георгий выбрал себе скромную роль наблюдателя скарабеев; творить ему вовсе и не нужно было, потому что все, что хотел бы он выразить, отлично выражали жуки, бегая по холсту. Так Георгий стал основоположником «скарабеевой живописи»; а его первый ученик, Станислав Зборовский, собирал в отдельную коробку наиболее строптивых жуков — с тем чтобы потом, когда картина бывала, по мнению шефа, почти готова, пустить на нее строптивца, вымазанного какой-нибудь особенно яркой краской, — таким образом и получались те самые «траектории вольного духа», о которых распинались в статьях искусствоведы, купленные Евой.
Она скупала на корню и всю «скарабееву живопись» Георгия, а затем, организовав грандиозную рекламу, перепродавала. Так появился в Австралии новый модный художник мистер Азнаур, картины которого стали продаваться по неслыханным ценам. Георгий купил яхту и пустился в кругосветное путешествие, в то время как пан Зборовский, от процветания ставший розовым и полным, усердно трудился дома под зорким наблюдением своей хозяйки. Георгий все еще любил Еву, да, любил ее, но почему-то ему хотелось по возможности чаще быть в разлуке с нею, подолгу не видеть ее. «Лучше всего было бы, — думал он, — переселиться мне на другую планету, потому что эта, на которой мы живем, вся истоптана ее кошачьими следами».