Рассадить нас в крохотной Васькиной комнатке было не просто, но мы как-то устроились, кто на Машином диванчике, кто на стуле у стола, а Феликс прямо на полу, скрестив по-турецки ноги в лыжных ботинках Марата. Марат вытащил водку, аккуратно разлил по стаканчикам, попросил у Маши тарелку для колбасы и сказал «За встречу!» Мы дружно выпили, хоть Маша попыталась задержать руку отца со стаканчиком: «Папе нельзя, у него диабет». Но Васька глотнул водку и закусил колбасой: «Раз в жизни по случаю праздника можно».
“Господин Пикассо, - робко начала Лина, - что вы знаете о Сабине? Ведь это ее портрет?” – “А что вам до Сабины?” – насторожился Васька. “Я жила с ней в одной квартире до самого сорок второго года, и у нее на стене висели в рамках две ваших картины”. - “Мои картины висели у Сабины на стене?”- и Васька заплакал. “Вы знали Сабину тогда? И видели, как ее погнали вместе с другими в тот страшный овраг?” – “Я бежала за ней до самого последнего перекрестка, но дальше меня не пустили. Я только слышала, как строчили пулеметы”. – “И ничего нельзя было сделать?” – “Я хотела умереть вместе с ней, но мне не дали”.
“Она была особенная, Сабина Николаевна, таких больше не бывает. Я был беспризорник, тогда после гражданской войны осталось много беспризорников – нас ловила милиция и отправляла в детские дома, где мерли больше, чем на воле. Как-то утром я сидел на перекрестке возле Никитских ворот и рисовал мелом на асфальте портреты прохожих за десять копеек. А мимо шла женщина с дочкой, и дочка захотела, чтобы я ее нарисовал. Дочка была хорошенькая и портрет у меня получился шикарный – я, чтобы побыстрей получалось, настрополился каждый портрет рисовать одной линией от начала до конца.
Женщина, не глядя, полезла в сумку за десятью копейками, протянула их мне и вдруг увидела лицо своей дочки на асфальте. «Это ты сейчас нарисовал?» – не поверила она, будто я мог заранее подготовить портрет ее дочки, которую никогда до того не видел. «Так нарисовал, одной линией, как Пикассо? А ну, нарисуй теперь меня – я заплачу тебе двадцать копеек». Я не знал, что такое Пикассо, но знал, что двадцать копеек больше, чем десять. Я две секунды на нее посмотрел и понял, что лицо у нее особенное. Я взял мел поострей и нарисовал все ее странности одной линией – вышло еще шикарней, чем дочка. Вы поймите, это я вам сейчас с высоты восьмидесяти трех лет так умно рассказываю, а тогда я был маленький голодный зверек, который чутьем знал, где ему перепадет кусочек хлеба.
“Вставай, – женщина подняла меня за воротник,- и пошли!” Я был не дурак, чтобы за ней пойти за так, я заорал: “Не думайте зажилить мои двадцать копеек!” Она засмеялась, достала из сумочки целый рубль и протянула мне: “А теперь пойдешь, Пикассо? Я накормлю тебя гречневой кашей с молоком и отправлю в баню. Скажи, ты давно мылся в бане?” Я не знал, что ответить – в бане я не мылся никогда. Мы свернули за угол и подошли по узкой улице к красивому дому, по всей длине которого были выложены голубые плитки с синими цветами.
По дороге она спросила меня, с кем я живу. Я рассказал, что до прошлой зимы жил с мамкой, а весной мамка померла и я остался один. Ем то, что зарабатываю рисунками, сплю под скамейкой на бульваре. «А что будет зимой?» - «А зима обязательно будет?» – спросил я, но тут мы пришли. Охранник в дверях схватил меня за шиворот: «А этого куда, Сабина Николаевна?» – «Этот со мной!» – ответила она, и я понял, что она начальница. «А Вера Павловна что скажет? Он же вшивый». – «Вера Павловна скажет «спасибо», а вшей мы выведем», - засмеялась Сабина Николаевна, и меня впустили, а ее девчонку - нет.
Меня вымыли чем-то вонючим, волосы остригли налысо, надели длинный халат и повели кормить. Пока я ел кашу с молоком, вошла Сабина Николаевна и спросила, сколько мне лет. Я точно не знал, но подумал и сказал «шесть». «Забудь навсегда, – приказала Сабина Николаевна, - теперь тебе будет пять. А ну, повтори: сколько тебе лет?» – «Пять» – твердо сказал я: если бы Сабина Николаевна велела мне сказать пятьдесят, я бы сказал пятьдесят. Меня повели в красивую комнату, где за большим и скользким, как каток, столом сидела полная дама в очках. «Это и есть твой Пикассо?» – спросила дама. Но ответа я не услышал, а уставился на окно - оно было огромное, во всю стену и без всяких рам, и я забыл и про Сабину Николаевну, и про даму в очках.
“Васька, - услышал я издалека чей-то голос, – ты можешь нарисовать портрет Веры Павловны?” А кто это Вера Павловна? А, наверно, дама в очках. “Могу, - сказал я, - но тут нет асфальта. Можно на полу?” – “Почему на полу?” - спросила Вера Павловна.
Сабина Николаевна захохотала: «Он рисует мелом на асфальте. О бумаге и карандаше он скорей всего понятия не имеет». Вера Павловна махнула рукой: «Раз так, пусть рисует на полу!» Я сел на пол – пол был необыкновенный: в мелкую елочку, гладкий и блестящий, - и взял свой лучший мелок. Одним движением я нарисовал Веру Павловну – ровно подстриженные волосы, круглые губы, очки и глаза за очками. Обе женщины встали и уставились на мой рисунок -по-моему, вышло не так уж плохо.
“Потрясающе! – воскликнула Вера Павловна. – И что, его никто не учил?” – “И никто не кормил,” – добавила Сабина Николаевна. Вера Павловна приподняла меня за плечи: “Легкий, как птичка! Неужели ему пять лет?” У меня сердце замерло, а Сабина Николаевна ответила: “Вряд ли четыре, для четырех он слишком развитый. Просто недокормленный”. –”Но мы не можем принять его, это против правил. Может, лучше позвать Отто?”- “Отличная идея!” Вера Павловна послала секретаршу на первый этаж, и та привела высокого дядю с бородой – сразу было видно, что он начальник, еще главнее Веры Павловны и Сабины Николаевны”
“А-а! – воскликнул Марат. – Я знаю этот дом, это бывший дом Горького. А Отто – это знаменитый полярник Отто Юльевич Шмидт. В его институте на третьем этаже был отдел психологии, где директором была его жена Вера”. – “Все ясно, - сказала Лина – значит первые годы по приезде в СССР Сабина работала у Веры Шмидт”.
Ваське не терпелось продолжить рассказ: «Ну, что у вас тут?» – спросил Отто Юльевич. Вера Павловна показала ему на портрет: «Какая точная рука! – воскликнул он, – а почему на полу?» – «Художник не умеет рисовать на бумаге». – «Художник, что ли, этот червячок в халате?» Обе женщины дружно закивали. «Вы говорите, ему пять? Ладно, впишите его в старшую группу, но чтобы все было чин-чином».
И меня оставили в этом красивом доме. Дали новую одежку и уложили в койку с простыней. Я до тех пор на простыне не спал никогда, но оказалось не так уж плохо, хоть она немножко кололась.
И началась у меня новая жизнь. Это был не детский дом для беспризорных. Это был научный институт, где проверяли что-то про детей. У нас в группе был еще один Васька, только фамилия у него была Сталин. Меня лечили, кормили, учили читать, а главное – дали мне коробку с красками, кисти и сколько хочешь бумаги и велели нарисовать портреты всех детей и воспитателей. Эти портреты развесили по всем стенам – вот смеху было! Сабина Николаевна очень любила давать нам разные задания: например, нарисовать какое-нибудь дерево, а потом закрыть глаза и нарисовать его с закрытыми глазами, а потом лечь и нарисовать его лежа. Это было очень интересно.
Но потом начались наприятности. Сначала пришли какие-то сердитые тети и дяди и велели нас всех переписать в большую тетрадь в клеточку. Некоторых детей подобрали на улице, как меня, и у них не было фамилий. Нам всем дали фамилии, которые вписывали в тетрадь. Когда дошла очередь до меня, кто-то крикнул: «Васька Пикассо!» Все засмеялись, и меня так и записали. Так я и остался Васька Пикассо на всю жизнь.
Потом пришли другие, тоже сердитые, и стали вызывать нас по одному и задавать странные вопросы – например, трогает ли Сабина Николаевна нас за пипки. Целует ли она нас в шею и гладит ли по попке. Мы не знали, что отвечать, но они все время записывали что-то в свои толстые тетради. А потом, в один зимний день, к дому подъехала большая черная машина, в нее посадили Веру Павловну и Сабину Николаевну и увезли. Отто Юльевича не было тогда в Москве, он уехал куда-то на Северный полюс, и некому было за них заступиться.
Вера Павловна вернулась через неделю, бледная и испуганная, а Сабину Николаевну мы больше не видели никогда. Я нарисовал новый портрет Веры Павловны, и все говорили, как здорово получилось. А назавтра ко мне в комнату ворвался черный человек, то есть он был белый, но вся одежда на нем была черная и блестящая. Он схватил новый портрет Веры Павловны и прямо при мне разрезал его ножницами на мелкие кусочки. «И чтобы больше я этого безобразия не видел!» – громко крикнул он и ушел.
Он мне очень понравился, такой черный и блестящий, и я нарисовал его портрет. Утром он ворвался ко мне в комнату, схватил свой портрет и уставился на него. Я ждал, что он скажет: «Как здорово!», потому что получилось и вправду здорово, но он схватил меня за плечи и начал трясти, как будто надеялся из меня что-то вытрясти. Когда из меня ничего не вытряслось, он сильно рассердился и пошел к дверям, унося с собой портрет. На пороге он остановился, сказал тихо, но страшно: «Ты еще об этом пожалеешь!» и ушел.