…Бедный мой Камилл! Мания быть остроумным изводит вас настолько, что из желания показаться колким вы не боитесь показаться сумасшедшим и предпочитаете быть паяцем свободы, вместо того чтобы стать ее апостолом!..»
Демулен не заставил себя ждать.
Он ответил коротким посланием в эпических тонах, очень тонким и остроумным, но полным жестокого сарказма.
«…Марат, ты пишешь в подполье, где окружающий воздух не способен вызвать веселые мысли и может обратить Ваде [8]в Тимона[9]. Ты прав в том, что присваиваешь себе старшинство надо мною и презрительно называешь меня молодым человеком, так как минуло уже 24 года с тех пор, как Вольтер поднял тебя на смех. Ты прав, называя меня несправедливым за то, что я сказал, что из журналистов ты лучше всех послужил революции. Ты прав, называя меня недоброжелательным, так как из всех писателей один только я осмелился тебя хвалить. Прав ты, наконец, и в том, что зовешь меня дурным патриотом, поскольку в один из моих номеров вкралась опечатка, впрочем, настолько явная, что никого не может ввести в заблуждение… Но сколько бы ты ни ругал меня, Марат, — что ты исправно делаешь уже полгода, — я заявляю, что до тех пор, пока буду видеть крайние выходки с твоей стороны в духе революции, я буду по-прежнему хвалить тебя, ибо полагаю, что мы должны защищать свободу, как город Сен-Мало, при помощи не только людей, но и собак…»
* * *
Какое впечатление это письмо могло произвести на Марата?
Демулен был коварным соревнователем.
Он, действительно, нащупал формально слабые стороны своего соперника, удар его был короток и беспощаден.
Там, где Марат затрачивал страницы на пространные объяснения, он ограничивался строчками, но какими!..
…Я встретился с Маратом, как обычно, на улице Каннет.
Он был мрачен и подавлен.
Вместо приветствия он пробурчал:
— Все меня предают…
Когда он говорил о письме Демулена, в глазах его стояли слезы.
— Ты подумай, над чем он издевается! Над моим подпольем! Над нечеловеческим существованием моим ради блага общего дела! Да разве он понимает, о чем говорит?
И есть ли у этого негодяя что-либо святое?..
Я старался успокоить учителя, но безуспешно.
— Теперь все копчено, — повторял он. — Такого я ему не прощу…
Перед расставанием он вручил мне несколько смятых листков.
— Вот, перепиши это и отдай ему… Я работаю почти в полной темноте — здесь много описок, да и неразборчиво… И бумага дрянная — лучшей не было… Ты знаешь мой почерк, перепиши, пожалуйста, пусть этот изменник получит достойный ответ в достойном оформлении…
И я переписал. Переписал, как уже бывало много раз, и вручил письмо лично Демулену.
Он прочитал при мне. На лице его сначала блуждала улыбка, потом она исчезла. Он развел руками, показывая, что ответа не будет. Мы не сказали друг другу ни слова.
А драгоценный черновик лежит с тех пор в этой пачке, перевязанной розовой лентой.
Вот несколько отрывков из этого письма Марата.
* * *
«…Не в упрек будет сказано вашему веселому нраву, но, Камилл, вы не всегда умеете сердиться, сохраняя изящество и достоинство…
…Дружеские мои представления вы оттолкнули, обозвав их оскорблениями и приписав их удушливой атмосфере моего подземелья. Я мог бы спросить вас, уж не поступили ли вы так в оправдание поговорки, что правда глаза колет; позвольте вам заметить, что ваше раздражение против меня, когда я раздражаюсь так мало, является злоупотреблением с вашей стороны своими преимуществами: ведь вы от природы человек веселый и остроумный, вы дышите таким чистым воздухом, в вашем распоряжении запасы отличного вина, вы окружены такой прелестной обстановкой…
…Несправедливость свою вы проявили не тем, что выразились, будто из всех журналистов я лучше всего служил делу революции, а тем, что унизили мою преданность общественному делу. Напрасно вы думаете, Камилл, что вы единственный писатель, осмелившийся хвалить меня. Если бы я вел счет восхвалениям, я мог бы вам возразить: а Бриссо, а Фрерон, а Одуэн, а Робер, а Леметр, чьи стихи вы так ловко урезывали?.. Я мог бы назвать вам также не одного журналиста из числа тех, кто долго меня поносил, а потом, устыдившись, воздал мне по заслугам. Неужели же с тех пор, как вы стали большой особой, Камилл, вы во всем мире только себя и признаете? Не смешно ли это? Как бы то ни было, похвалы ваши по моему адресу никоим образом не могут равняться с теми, какие получили вы от меня, и они должны были стоить вам тем меньших усилий, что, по видимому, были вполне искренни. Возьмите отдельные номера вашей газеты, и вы увидите, что похвалы эти продиктованы явной симпатией, чтобы не сказать больше.
Вы призываете меня меньше клеветать против должностных лиц. Мне казалось, что я не сделал это своей профессией; но раз вы мне делаете подобный упрек, то сами-то уж вы никак не заслуживаете извинения, в свою очередь повторяя — только неделей позже — почти все мои клеветы. Где же… ваша способность суждения? Ну что ж, вы разрешаете мне говорить о вас дурное, вы очень сговорчивы. Но неужели же, Камилл, вы, действительно, думаете, будто все, что ни скажи о вас, окажется злословием и что вы совершенно неуязвимы?
…Как вы жестоки, Камилл! Чтобы заставить меня сильнее почувствовать мои годы, вы напоминаете мне, что Вольтер издевался надо мной уже 24 года назад. Действительно, припоминаю, что в 1776 году, задетый тем, что я поставил его на место в сочинении моем «О человеке», фернейский маркиз сделал попытку позабавить публику на мой счет. А почему бы и нет? Он позволял себе то же самое по отношению к Монтескье и Руссо. Может быть, я ошибаюсь, но мне кажется, что нас задевают не столько обида и ирония, сколько сознание, что они вполне заслуженны. Судите сами после этого, как легко я примирился с пасквилями Вольтера, видя, что ему стыдно было в них признаться и что он вынужден был изуродовать мою книгу, чтобы позабавить дураков… Во всяком случае, Камилл, хотя у меня и больше вашего причин смотреть мрачно на все, я добрее вас: вы напомнили мне, что Вольтер один раз посмеялся надо мной, ну а я не стану напоминать вам, сколько раз вас ошикали в Якобинском клубе.
Но каково великодушие! Пока я буду допускать даже крайности в духе революции, вы соизволите все же похваливать меня; и в доказательство вашего благорасположения ко мне вы выразились, что защищать свободу по примеру города Сен-Мало следует не только людьми, но и псами. Хотя намек и не из очень деликатных, вы и не подумали, Камилл, что делаете мне, в сущности, комплимент, и притом комплимент, которого я вполне достоин, ибо псы — символ бдительности и верности. Если в избытке учтивости вы готовы приписать им только свирепые наклонности, то вы бы могли по тому, что происходит с вами, признать, что сии животные кусают лишь врагов отечества, щадя остальных граждан, хотя бы последние и обращались с ними гнусно; это доказывает, что они не так кусливы и более великодушны, чем кое-кто из популярных писателей, патриотов-компиляторов и даже мнящих себя римлянами рассказчиков всякого вздора…»
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});